Муж молод, непризнан, нежнорук, огнедышащ.
Он сказал ей про дар: это же не от родителей, это – проснуться.
Жить было не на что, от помощи отца-профессора отказался. Вообще с ним не разговаривал. Она продала свою единственную драгоценность, мамино обручальное кольцо, а он по ночам ходил работать грузчиком, по воскресеньям мыл окна в пустых учреждениях, иногда витрины.
Научилась вить гнездо в съемных углах, сумела полюбить чужую обшарпанную мебель.
Она пошла работать, чтобы он мог учиться. Его мучило, что он живет на ее деньги. А она ему:
– Ну что ты, дурачок, такое говоришь! Разве мы не муж и жена?
Когда работала во вторую смену, готовила ему завтраки и приносила в постель, чтобы еще полежать рядом, приласкаться. Слушала, что готовила ему мама, и вступила с ней в тайное соревнование, но мамины пирожки так и остались лучше.
Листал библиотечный альбом и ткнул пальцем:
– Ада, смотри, это мы.
Лысая дама с прирученным единорогом.
Спросила:
– А когда ты понял, что мы будем вместе?
– Когда ты сняла очки. Будто сняла с себя одежду. Странно – ты просто сняла очки, а я понял, что тебя люблю.
Раньше он обрезал себе ногти карманным ножом, а теперь она ему кривыми ножничками.
Тайком получала деньги от профессора. Неопрятный, неухоженный, с дурным запахом изо рта – весь в своей науке. Уже больной, с отмирающими участками кожи на руках. Каждый раз просил:
– Только не говорите ему, что эти деньги от меня. Ему будет больно.
Кругом ломали дома, муж приносил домой выброшенные вещи, стулья, фотографии в рамочках, бронзовые шпингалеты. Один раз кто-то умер в соседнем подъезде, освобождали квартиру, выбрасывали все на помойку, притащил связку писем. Почему-то отталкивали все эти обращения: Кошечка! Миленькая моя! Сладкий мой! Ненаглядная моя Танечка! Это потому что письма – чужие.
Он ей объяснил, почему чужие письма можно читать:
– Потому что мы тоже умрем. А с точки зрения писем уже умерли. Чужих писем не бывает.
Каждый раз поражалась, что он делится своими мыслями с ней, которая даже и понять их толком не может. Просто запоминала:
– В начале было не слово, но рисунок – алфавитные знаки представляют собой производную, сокращенную форму.
Или:
– По образу и подобию своему – каждый может. И кошка, и облако. Надо изображать лес не таким, как его видят деревья.
Обнял ее руками, перепачканными пастелью, и она так и вышла, пятнистая, на улицу.
Днем она была сильная и готова защищать его от всего мира, а ночью ей надо было выплакаться в его объятиях.
Всего-то и нужно для счастья – смывать за ним в раковине грязную пену с бритвы.
Детей у них не было, да он и не хотел.
Делала глазунью, разбивая яйца о край сковородки, и сто лет прошло.
На верхней губе появилось раздражение, но он и так давно перестал ее целовать.
У него другие, она не верит. Пока есть возможность ничего не знать, нужно не знать.
Волнистая шпилька-невидимка вдруг становится видимой.
Чужие запахи.
На ее столике не ее помада.
– Чья это?
– Что значит чья? Разбрасываешь по всей квартире!
Как он ласкает ту? Так, как ласкал ее, или по-другому?
Какие слова говорит он той, сжимая в объятиях, при встречах и расставаниях? Это с ней он битое стекло, а с той – нежнорук и огнедышащ.
Оттирала пятно на полу и заметила на паркете вмятинки. Представила себе, как та стучала острыми каблуками по паркету, и эта каблучная дробь действовала на него возбуждающе.
Во время редких ночных ласк как узнать, хочет ли он в темноте именно ее, а не ту, неистощимую на игры «давай станем другими»?
В постели испугалась, что он не ее держит в руках, закрыв глаза. Попросила:
– Посмотри на меня!
Больнее всего было то, что он приводил ту к ним домой. Та брала ее вещи, трогала все, презрительно усмехаясь, мол, что за вкус у твоей!
Стало страшно ложиться – будто это уже не ее кровать. Кто застилал одеяло, поправлял подушки?
Ногти короткие и неухоженные.
Пытается представить его чувства, когда он приходит домой, обнимает и чувствует ее живот, который упирается в него, а до этого обнимался с другой, стройной.
Той он расстегивал лифчик и целовал груди. Какие?
Уходил куда-то, а ей казалось – к той. Куда бы он на самом деле ни уходил. К той.
Звонил ей сказать, что все в порядке и чтобы не ждала к ужину – пока та принимала душ.
В каждой его знакомой видела ту.
Смотрит, во что та одета, и думает, что, может быть, именно это платье он расстегивал.
Боялась, что та ей скажет:
– Ты довела его без любви, а я могу дать ему то, чего ты не можешь. Это от тебя у него тайны, а мне он все говорит.
И что ответить, если так и есть.
Ведь это ее собственная вина, ведь она утратила свойство быть другой.
Он скрывает свои измены – значит, его нужно простить, потому что так он заботится о ее чувствах, бережет ее. Это значит, что она ему нужна, что он ее ценит, боится обидеть, оскорбить.
Признание – не честность, а жестокость. Он не хочет быть жестоким к близкому человеку.
Измена – это не тело, тело всегда само с собой. Когда люди вместе – неважно, где их тела.
Она не может его потерять, потому что теряешь только то, чего не имеешь.
Человеку невозможно без ласки, и ее всегда не хватает и будет не хватать, потому что потребность в ласке всегда больше любой ласки.
Если приоткрыл отдушину, значит, задыхался.
И как могут устоять перед ним другие, если она не устояла?
Молчала, делала вид, что ничего не замечает, что все хорошо.
Боялась слов – слова могут только разрушить. Вдруг он скажет:
– Когда та до меня дотрагивается, бросает в дрожь. А от тебя не бросает. Это я ей изменяю с тобой.
Ни слова, ни упрека, ни вопроса. Было больно, но простила.
И нет на него обиды – он ведь тоже мучается. Из чувства вины он становился добрее.
Когда позвонила та – позвала его к телефону, а сама пошла в ванную, включила воду, чтобы не слышать.
Боялась его обнюхать или перед стиркой что-то найти в вещах – просила самого посмотреть, не забыл ли что в карманах.
Старалась быть с ним легкой – так сестра целует брата утренним поцелуем:
– До скорого!
Жить, будто мир не рушится. Не ходить по дому в слезах. Стирать и гладить, потому что если придет к той в неглаженой рубашке – пожалеет и выгладит.
Когда появилась мастерская, стало легче, он оставался там ночевать на диване.
Утром, когда не хочется вставать и жить, – улыбнуться. И еще раз улыбнуться. И еще.
Сказать давно не беленному потолку слова благодарности.
Дети ведь не от семени.
Родилась дочка, ребенок поздний, долгожданный, намоленный. С большой помятой головой – при родах разодрала материнскую плоть в клочья.
Обезьянка родится и сразу хватается за мамину шкуру, а ребенок рождается, и ему даже не за что уцепиться – голый, беззащитный.
Горячая волна, поднимавшаяся от младенца, соединила их заново, по-другому. Снова стало ясно, почему они вместе.
Молока было мало, и она ревновала к молочной бутылочке.
Он любил сам переодевать дочку. Говорил, что у нее пальчики на ногах как леденцы.
После рождения Сонечки ей было не до ласк, а он не настаивал, и снова прошло сто лет.
Дочкины болезни отнимали тело и душу, и стало легче объяснять себе его нелюбовь. Теперь можно было себя ругать за то, что стала меньше уделять ему внимания из-за ребенка, ведь муж почувствовал себя одиноким и покинутым. Когда ребенок заболевал, она думала только об этом, ничего другого для нее больше не существовало.
Делали прокол уха, муж не выдержал и ушел из кабинета подальше от крика. Она положила головку дочки себе на колени и зажала руками, как тисками. Соня смотрела на нее снизу вверх испуганными глазами, не понимавшими, почему ее привели на эту боль, и кричала, не вырываясь, смирившись.
Перед зеркалом оттягивала себе пальцем кожу под глазом и не верила – сколько морщин! Начала терять волосы, в ванне слив забился – вынула мокрые слипшиеся комки. Перестала улыбаться, чтобы не показывать съеденные кариесом зубы, – а та, другая, вкусно зевала, открывая в пасти свежее, молодое, здоровое.
За спиной его друзья над ней смеялись, ведь они все знали, конечно.
Иногда оставлял записку, что, может быть, не вернется на ночь. Один раз приписал: «Ты вышла когда-то замуж за гения, а теперь живешь с самовлюбленной стареющей пустотой. Родная, потерпи меня еще!»
После этого полюбила его сильнее.
Часто вспоминала, как однажды, когда стало невмоготу, закрыла глаза и вдруг почувствовала, что счастлива. Счастье, наверно, и должно быть таким, мгновенным, как укол иголкой: ребенок канючит, от клеенки несет мочой, денег нет, погода отвратительная, молоко сбежало, нужно теперь отдраивать плиту, по радио передают землетрясение, где-то война, а все вместе это и есть счастье.
Еще дождливое столетие. И еще.
Уже давно делили больше стол, чем ложе, не супруги, но сотрапезники.
Раздевались, не глядя друг на друга, ложились каждый на свой край – большая кровать и долина между ними. Ее голова уже не покоилась на его плече. Расстояние, разделяющее зимней ночью два замерзших существа, ничтожно, но непреодолимо.