Помню, в начале мне было ужасно неловко съедать дармовой обед (писатели-то в большинстве своем платили наличными...), ведь я по природе своей все-таки человек достаточно совестливый (и не писатель), но в том-то и прелесть этого кабака – напомню, сами писатели называли кабак «кабаком», – в том-то и прелесть, что, побывав тут два-три раза, новичок переставал быть чужаком и принимался завсегдатаями уже как в доску свой, тем более если он обнаруживал склонность к употреблениям. Долмат Фомич, который весьма ревниво относился к моим посторонним знакомствам и который почему-то недолюбливал, не сказать, презирал современных писателей (во всяком случае здешних), пожалуй, недооценил мою общительность. Иначе бы он похлопотал о моем перераспределении в другой буфетосодержащий клуб, да хотя бы к тем же архитекторам или композиторам. Но откуда было знать Долмату Фомичу, например, что я умею играть в бильярд?
Так вот, первым сочинителем, с которым мне довелось познакомиться, был поэт Геннадий Григорьев. Ужасный, по общему мнению, талант и невозможный, по моим наблюдениям, пьяница. Это тот самый Геннадий Григорьев, который, помнится, напугал библиофилов (тогда еще библиофилов) после моего первого посещения их собрания. Теперь он был настроен поблагодушнее в силу тяжело переживаемой абстиненции. Я доедал голубец, Григорьев ко мне подсел и прочитал экспромт – эпиграмму на какого-то литератора, чья фамилия сопрягалась не без остроумия с названием кавказского блюда (потому и запомнилось, что я во всем был готов подозревать тайное гастрономство). Но фамилия литератора мне ни о чем не говорила. Пораженный моей неосведомленностью поэт Геннадий Григорьев пожаловался на непонимание бывших жен, а поскольку молитвами Долмата Фомича я был в общем-то платежеспособен, то и уговаривать себя не стал заставлять, мы выпили и сразу перешли на «ты» без всяких брудершафтов. Гена поведал мне о сложном положении в Союзе писателей. Оказалось, что местное отделение распалось на пять или шесть союзов (на самом деле их тогда было не так еще много) и что теперь они борются друг с другом за право владения домом и выгодный раздел имущества. И что такова судьба всех обществ, союзов и трудовых коллективов, потому что велик бардак, но мы победим, ибо уже победили, а Гена был в душе анархистом, романтиком. Он носил рваную рубашку, не причесывался и не умывался. И не застегивался. Я узнал потом, что многие боялись приходить в ресторан, «потому что там Григорьев». Дебоширство, что характерно, приносило ему популярность. О том, как Григорьев пришел на секцию поэзии в противогазе, местная писательская газета отрапортовала незамедлительно. Говорят, он сидел напротив председательствующего и оскорблял собравшихся своим неуместным мычанием. В единый Союз его так и не приняли, он был уже принят после распада, боюсь ошибиться, в какой именно – не то в Санкт-Петербургский союз писателей, не то во враждебный тому Союз писателей Санкт-Петербурга. А в тот еще, значит, единый союз прием был отложен – зачем, мол, наклеил на лоб М.С.Горбачеву (генсеку еще) бумажный рубль один? – а висел Горбачев безобидно в кабинете парткома еще, а так называемые демократы еще не решили, целесообразно ли выходить им – уже – из партии коммунистов.
Тогда же в газетах напечатали балладу Геннадия Григорьева о доблестных подвигах одного чрезвычайно активного политика, многими поддерживаемого тогда, особенно лучшей частью интеллигенции, для которой баллада Григорьева чуть было не стала, говорят, партийным гимном, так она всем понравилась. И надо так было сложиться истории, что этот политик стал вдруг первым президентом России и на первых порах своего первого президентства очень полюбил принимать у себя в Кремле представителей той самой интеллигенции, а Гену Григорьева не принял ни разу. Представители интеллигенции, по крайней мере лучшей ее части в лице непьющих петербургских писателей, полюбили со своей стороны ездить в Кремль и жаловаться на худшую часть, а потом рассказывать по радио о специфике кухни президента России. Григорьев оставался здесь, в кабаке. Единственной его привилегией были бесплатные талоны на комплексные обеды, которыми он обеспечивался в демократической и правдолюбивой газете «Литератор» как постоянный и заслуженный автор. Я видел, что он с талонами, а он видел, что я. Официантка Лариса не задает лишних вопросов, мы – тоже. Талоны нас сближают.
Обидно, я сбиваюсь на мемуары. Еще обиднее, что все это к сюжету повествования не имеет ни малейшего отношения. Но люди какие!.. Какие характеры!..
Другой легендой писательского кабака был, конечно, Евгений Васильевич Кутузов, человек большого, как принято говорить в таких случаях, общественного темперамента. Он готовился встретить свое шестидесятилетие, но солидный возраст не мешал ему держать планку бузотера «почище Григорьева». Пил он с надрывом, часто буяня. И вместе с тем писатели, полагавшие себя не настолько лояльными новому курсу правительства, чтобы рукоплескать ему, признавали именно Кутузова своим харизматическим лидером.
Рассказывают, политические взгляды Кутузова едва не стоили ему жизни. Случилось это в августе, сразу же после того окаянного путча. Я лежал в больнице, ушибленный самоваром и равнодушный к политике, а по стране катилась волна собраний. Победители требовали крови, иногда буквально. Вот и здесь тоже приключилось собрание – в Белом зале. Партия победивших (победивших писателей) устами своего председателя сурово осуждала «местных гэкачепистов», главным из которых объявлялся Евгений Васильевич Кутузов, – народ должен знать врагов демократии! Ну что ж, настоящее ГКЧП уже арестовано, общая молва предрекает ему высшую меру, государственные деятели один за другим вешаются, стреляются, вываливаются из окон, закрываются целые институты, и призыв «раздавить гадину», услышанный на местах, похоже, правильно понят. Кутузов, которому довелось посидеть при Брежневе и получить при Ельцине удостоверение незаконно репрессированного, слушает политические обвинения в свой адрес. Можно представить. Я представляю. Ох уж эти писатели!.. Особенно если учесть, что все тут знают друг друга десятки лет и с кем только не пито... А вот, представляю, и самый главный писатель (главный – по должности), он же депутат, то есть представитель реальной и законной власти, жаждущей самоутверждения. Он информирует собрание об учреждении особой комиссии по расследованию обстоятельств попытки государственного переворота. От ответственности никто не уйдет. А направлять информацию можно по адресу... Тут, говорят, по залу будто бы холодок пробежал. Поэтесса – не знаю совсем поэтесс, но уж если на то, Ирина, говорят, Малярова – одна она только и подошла к микрофону и что-то вроде сказала: «Ребята. Очнитесь. Это же 37-й».
Между тем Евгений Васильевич уже дома. Он принял на грудь. И еще примет – смертельную дозу. Он звонит ученикам. Прощается. (От одного из них все это и слышано.) Друзья напуганы. Надо спасать. Срываются с мест и спешат к Кутузову. Евгений Васильевич выпил залпом бутылку водки и лег умирать на кровать. Дверь оставил открытой.
Русский человек, он все выдержит. Водка с горем пополам усвоилась. Попытка суицида не удалась. Что до комиссий, то уже в сентябре они захлебнулись доносами. В октябре все спускалось на тормозах.
– Надо жить там, где умер! – выкрикивает Кутузов выстраданный афоризм и бьет кулаком по столу. Рюмки взлетают в воздух. Все вздрагивают.
Но кто же это такой – даже глазом не моргнул? Взгляд окостенел, сам сидит неподвижно... Это Владимир Рекшан, младший товарищ Евгения Васильевича по цеху прозаиков. «Дедушка ленинградского рока», «бывший профессиональный спортсмен» и будущий, к слову сказать, профессиональный трезвенник. Вот, вот! К слову, о будущем: справедливость заставляет меня шагнуть далеко вперед – за рамки повествования. Рекшан – человек чрезвычайно открытый, все, что он делает, делает публично. Когда года через два-три он публично откажется пить (не публично пить, а публично откажется!..) и по международным каналам анонимных алкоголиков как бывший алкоголик будет приглашен в Америку с лекциями о вреде пьянства, а потом, по возвращении домой, начнет выступать по радио с американскими впечатлениями, найдется недоброжелатель, который оклевещет Рекшана. Имя ему Николай Коняев. В 94-м он заявит печатно, что не был-де никогда Рекшан алкоголиком. Спортсменом был, музыкантом был, алкоголиком – не был. Да, пил, но не как алкоголик, а просто. То есть, по логике недоброжелателя, съездил в Америку на халяву. А это неправда. Для того и говорю, чтобы опровергнуть неправду. Осенью 91-го я не раз лицезрел Рекшана в писательском кабаке и хочу засвидетельствовать: алкоголиком он был!
А с Николаем Михайловичем Коняевым я несколько раз играл в бильярд. Николай Михайлович оказался незаурядным бильярдистом. Он пользовался персональным кием, сборным-разборным, который приносил из дома в чехле и всегда уносил обратно. Не знаю, что за Страдивари смастерил для него такую великолепную штуку, немудрено, что Коняев часто выигрывал. Играли мы скромно – на сто грамм, и меня всегда поражало, как сосредоточенно, несмотря на победы, трезвел Коняев за бильярдом. Мои же успехи действовали на меня, увы, опьяняюще. К тому же казенные кии, находившиеся на писательском балансе, оставляли желать много лучшего.