Потом началась война. Мужа мобилизовали на третий день. Баба Маня, вынянчившая Ванька с младенчества, в июле 1941 года умерла, и осталась Глафира Петровна с Катериной и белоголовым внучонком.
Опять возобновились приставания Ивана Ефремовича. Пришлось ей приложить руку – с тех пор он успокоился. И мстить не мстил, а зауважал Глафиру Петровну как явление природы хотя и не очень ему понятное, но значительное, важное.
Потом была она на окопах, где и оторвало ей ногу. Семь месяцев лечилась, пошла на работу и работала одна на весь загс. И вроде снова появилась в ее жизни какая-то равномерность, плохая ли, хорошая, но колея, а тут бац тебе – братка Леха… Сама привезла, сама нарекла, сама снабдила документами по всей форме… Хорошо, пока он лежит без ясной памяти, а придет в себя?! И вспомнит, кто он такой? А она ему что? «Здравствуй, братка Леха Серебряный»?
А назад ходу нет. Бумажки прицепились к бумажкам, и копии отправились в архив, в область…
Назад ходу нет. Мало того, что сама вляпалась, так еще и Ивана Ефремовича Воробья фактически сделала соучастником преступления.
XXI
Как и подобает светилу, Папиков делал только самые сложные операции. Порой ему ассистировали наиболее подготовленные хирурги госпиталя, что навсегда становилось для каждого из них ярким штрихом в биографии, чем-то вроде пожизненного знака отличия. Тот, кто получал право сказать: «Я ассистировал Папикову», – мог рассчитывать не просто на уважение, а на почитание в медицинском мире всей страны.
Конечно, и ассистенты помогали немало, но главной опорой Папикова были Александра и вторая операционная сестра, сероглазая красавица Наташа, которая считалась в госпитале старухой, хотя ей еще не было и сорока лет.
Во время многочасовых операций Папиков страдал от жажды, пил много воды, потел, и приходилось часто вытирать ему лицо и протирать очки. А если операция затягивалась, то и подставлять Папикову утку, расстегивать ширинку и направлять струю. Обычно этим занималась «старая» Наташа. Операции случались такие сложные, и напряжение бывало так велико, а Папиков творил такие чудеса, что все другое просто не принималось в расчет – не виделось, не слышалось, не обонялось. В том числе и сплевывание в утку бурой табачной жвачки, которую Папиков жевал в эти часы постоянно. В отличие от других хирургов Папиков не «заправлялся спиртом», но жевал шарики из табачной пыли, так называемый нас[26].
– Я не на спирте, я на никотине работаю, – говорил он по этому поводу.
Все знали, что до войны Папиков и начальник госпиталя были ярыми соперниками, хотя один из них жил и оперировал в Москве, а второй в Питере. Соперничали они некоторое время и в войну, но потом жизнь распорядилась по-своему – еще в сорок первом году нынешнему начальнику госпиталя оторвало кисть правой руки, и он перестал быть действующим хирургом. Перестал быть хирургом, однако пожелал остаться в боевых порядках. И ему пошли навстречу, дали крупный фронтовой госпиталь, который, правда, перебрасывали время от времени с одного фронта на другой. Хотя начальник госпиталя и не мог теперь оперировать сам, но очень любил наблюдать, как это делают другие, особенно главный хирург госпиталя Александр Суренович Папиков.
Папиков был невысокий, плотный мужчина лет пятидесяти. Когда-то он был жгучим брюнетом, но теперь виски его сильно поседели, хотя волос на голове оставалось еще много и лысины пока не проглядывало. Очки в металлической оправе он надевал только во время операций: в обычной жизни, как уже дальнозоркому, они были ему не нужны. Очки Папиков носил на тесемочке, так что если они вдруг упадут с носа, то никуда не денутся. Однажды был случай (еще перед войной), когда Папиков обронил очки во время операции, они разбились, и пришлось доделывать операцию другому хирургу. С тех пор у Папикова было три пары очков – на всякий случай.
Главный хирург отличался манерами совершенно удивительными для фронта: он не ругался матом, никогда не повышал голос, даже младшим говорил «вы», был предупредителен со всеми без исключения и удивительно покладист в быту. Никогда прежде не встречала Александра такого неагрессивного человека, в этом он мог сравниться только с ее мамой Анной Карповной. Зато в операционной это был лютый зверь. Да, он молчал и никогда не говорил обидных слов ни во время операции, ни после, но его черные глаза иногда так неистово взблескивали из-под очков, что это было что-то вроде расстрела на месте.
После операции он всем говорил «спасибо». Очень тяжело переживал смерти оперируемых на столе. Вроде бы за столько лет работы должен был привыкнуть к летальным исходам, но он не привык.
И Александра не привыкла, последнее роднило их с главным хирургом.
Папиков оценил Сашеньку с первого раза, еще когда они «чистили» Фритца Брауна. После летальных исходов он обычно сидел в углу больничного коридора на длинной скамейке, что стояла у высокого венецианского окна под рослым фикусом, и жевал табак. Однажды он сказал Александре:
– Посидите со мной.
С тех пор в подобных случаях они стали сидеть под фикусом вдвоем. Папиков жевал свою никотиновую жвачку, а она, слава богу, пока строго соблюдала наставление матери: «Смотри, не научись курить! Не будь лахудрой!» Курить Александра не пробовала, хотя вокруг нее курили все, в том числе приличные и даже замечательные женщины.
Они всегда сидели молча. И Папиков, кажется, был благодарен Александре за то, что она не занимает его беседой. Папиков «прокручивал» в сознании всю операцию, искал свой промах. Он никогда ничего ни на кого не сваливал и если и не находил своей ошибки, то все равно все брал на себя. Такой уж у него был характер. И в случае с немецким солдатиком Фритцем Брауном он даже не упомянул об Александре ни в разговоре с начальником госпиталя, ни в разговоре с особистом. Не упомянул потому, что не хотел «впутывать» ее в это дело. Очень не простое дело, за которое вполне можно было бы уцепиться, чтобы отправить человека туда, откуда не все возвращаются. Папиков не понаслышке знал, что это такое. Как и многих, перед войной его арестовали, а в июле 1941 года не только выпустили на свободу, но и назначили главным хирургом того самого госпиталя, где и обретался он до сих пор. Так что Папиков сберег Александру сознательно.
Фикус, под которым они сидели, был высокий, с толстыми и словно лакированными темно-зелеными листьями, – немцы ухаживали за фикусом так хорошо, что даже за время бесхозности ничего с ним не случилось.
Папиков думал о своем, Александра о своем, а рядом с ними реяла только что отлетевшая жизнь человека, который еще совсем недавно был сильным, здоровым и молодым и которого ждали дома…
После войны Александра вспоминала эти сидения под немецким фикусом как важную часть своей духовной жизни. Они сидели молча, а сказано было так много…
Наверное, Папиков был гений, во всяком случае, за всю свою долгую жизнь в медицине она не встречала второго такого мастера. Может быть, он был и не Пирогов, но уж очень близок к Пирогову[27]. Многие из оперативных решений, которые принимал Папиков, когда счет шел на секунды, в первый момент казались дикими, а выходило так, что они были единственными из всех возможных, не лучшими, не худшими, а единственно верными.
Если бы не Папиков, Сашенька так бы и умерла там, на Сандомирском плацдарме, только благодаря ему выкарабкалась…
Александра Александровна не смогла сдержать слез, когда через много лет после войны услышала песню:
В полях за Вислой сонной
Лежат в земле сырой
Сережка с Малой Бронной
И Витька с Моховой…[28]
Да, многие там полегли, и она могла бы лежать где-то в бурьяне на радость коршунам, и эта песня могла бы быть про нее…
XXII
Фритц фон Браун родился в рубашке не только в переносном, но и в прямом смысле этого выражения[29]. Мальчик вырос в богатой аристократической семье, в кругу тех избранных, что были отгорожены от мира обыкновенных людей такой высокой и прочной стеною, что, казалось, никакие превратности жизни им не помеха. И в XVIII, и в XIX веках семья была не из бедных, а в XX сумела многократно преумножить свои накопления. С начала XX века семья Фритца прочно заняла видное место на рынке поставок в германскую армию обмундирования, амуниции, а позднее и противопехотных мин, что особенно грело руки. Семья поставляла и нажимные, и натяжные противопехотные мины в огромных количествах. Отец Фритца держал у себя в сейфе рабочего кабинета обе такие игрушки, правда, без смертоносной начинки. Иногда он открывал сейф и любовался своим товаром. Странно, что при этом рифленные по краям кругляшки железа (рифленные для того, чтобы осколкам было веселее разлетаться) никак не ассоциировались в его сознании с гибелью или увечьем многих тысяч людей, а только с финансовой прибылью. И если бы кто-нибудь сказал, что он пособник убийц, отец Фритца подал бы в суд и, скорее всего, выиграл дело: денег бы у него хватило.