Загоном оказался центральный зал, отгороженный от остальной части Манежа колючей проволокой. Внутри были люди, некоторые сидели на полу, кто-то громко ругался по телефону. Было душно, воняло, как в плацкартном вагоне поезда дальнего следования – носками, потом и сортиром.
Зина сжала мою руку, ее ладонь была горячей. Сухой и очень горячей.
– Все будет о’кей, – прошептал я, наклонившись к ней.
– Я знаю, – тихо ответила она.
Нас втолкнули за колючую проволоку. Жирный мужик в нательной майке, бледный и дряблый, как сырое тесто, взглянул на Зину, зло пробормотал:
– Оборзел совсем, детей хватает, сука…
– Не посмеет, гад, – отозвался его сосед, мрачный, похожий на монаха, старик. – Не посмеет…
Некоторые лица казались мне знакомыми. Я признал крикливого депутата от какой-то патриотической партии – этот, я помню, призывал вернуть в состав России Финляндию, выдвинув ей ультиматум ядерного удара. Узнал я и некогда знаменитого (и вполне приличного) режиссера, трансформировавшегося в политика, тоже знаменитого, но, увы, совсем неприличного. Рядом с ним стоял телевизионный начальник, с вертевшейся на языке немецкой фамилией, то ли Шульц, то ли Фальк. Этот вконец обрюзг и напоминал спившегося купидона.
Последний раз я был в Манеже лет сто назад, в той, прошлой, жизни. Выставляли Глазунова. Помню большие полотна с плоскими лицами и кукольными глазами, все – Пушкин и князь Игорь, Индира Ганди и Раскольников – все были похожи друг на друга, как родня в глухой деревне, склонной к инцесту. Беспомощный рисунок и дрянная живопись грязноватого колорита выдавались за «возврат к традициям русской иконописи». Гвоздем выставки стала здоровенная картина, похожая на увеличенную стократ школьную фотографию. Фотографию класса. На переднем плане в несколько рядов стояли картонные персонажи – святые, срисованные с икон, князья, тоже плоские, как иконы. За ними толпились знаменитости: робкой кучкой жались писатели, их вел хмурый Достоевский, по неясной причине к литераторам прибился расстрелянный комиссарами юный царевич в непременной матроске и со свечой в руке. Дальше пер винегрет из композиторов, царей и цариц. Шаляпин и Сомов, срисованные с известных портретов, оказались рядом и одинаковым наклоном головы напоминали дуэт лукавых куплетистов. Гигантский и синий, как утопленник, Лев Толстой вылезал сбоку и грозил кому-то пальцем, на шее писателя висела табличка «Непротивление». Горизонт художник Глазунов одолжил у Иеронима Босха – на горизонте в адском огне пылал Кремль, Василий Блаженный, какие-то еще соборы и церкви. Оттуда, из багрового пламени, в удалых санях, запряженных тройкой худосочных палехских коней, выезжали лихие большевики: развеселый усач – должно быть Сталин, злой Троцкий и неизвестный гармонист. Центром композиции было распятие, а в левом углу рыдала голая женщина, розовая, как ветчина, рыхлая и скверно нарисованная.
– Это Россия… – шептали ошарашенные зрители. – Вон, плачет голая…
Картина называлась «Вечная Россия». Эстетически она была просто оскорбительна, уродство полотна вызвало почти физическую боль. Картина напоминала коллаж не очень аккуратной школьницы, наспех наклеившей на лист кое-как вырезанные из журнала картинки, подкрасившей там и сям карандашами, не сильно заботясь о сочетании цветов. Чтобы попасть на выставку, люди ждали в очереди по пять-шесть часов. Нам с Шурочкой билеты принес ее отец.
Неожиданно по толпе прокатился встревоженный говорок – «что-кто-где» – словно ветер зашуршал по камышам. Я покрутил головой и увидел, как на подиум в конце зала поднялся какой-то человек в черном военном комбинезоне. Он провел ладонью по седому ежику, медленно поднял руку. Тут же наступила тишина.
– Господа сенаторы! Господа министры, господа депутаты… – он сделал паузу, – и прочая сволочь!
– Сильвио… – пробормотал я. – Мать твою, Сильвио…
– Это он? – спросила Зина.
Я кивнул.
– Судя по вони в этом зале, – он приложил руку к носу, – рыба действительно гниет с головы. Я неоднократно…
– Кто вам дал право? – сердито прокричал кто-то из толпы. – Кто вы такой?
Сильвио подошел к краю подиума.
– Кто спрашивает? – крикнул он. – Рамазанов? Это ты?
Сильвио что-то приказал охране, солдаты вытащили из толпы плотного мужика, похожего на отставного циркового борца. Сильвио ловко соскочил с подиума на пол, быстро подошел к мужику и резким ударом в челюсть сбил его с ног. В толпе кто-то вскрикнул. Сильвио, не глядя на поверженного Рамазанова, запрыгнул обратно на подиум, потер костяшки кулака, выпрямился. Мой старый приятель явно находился в отличной спортивной форме.
– У меня нет времени, поэтому буду краток. Попрошу не перебивать, это в ваших же интересах.
Он сделал знак охране, два молодца подхватили Рамазанова и куда-то поволокли. Сильвио выпятил грудь, вдохнул – он был похож на птицу, готовую взлететь. Стало тихо.
– Вы – мразь! – Он ткнул пальцем поверх голов. – Все! Вы – преступники! Государственные преступники…
Он прошелся взад и вперед; в ватной тишине было слышно, как скрипят его сапоги.
– Гринева и Каракозов признались. Их ждет смертная казнь. Они дают показания. В заговоре участвовали люди из ближайшего окружения президента, из кабинета министров. Генералы войск и госбезопасности. Сенаторы и депутаты. Сотни человек… – Сильвио усмехнулся. – Называю их людьми лишь с точки зрения биологии. Система государственного управления России поражена смертельным недугом. Это рак! И он неоперабельный! Метастазы! Метастазы, метастазы…
Он зло сжал кулаки.
– Тут меня спросили, кто дал мне право. – Он обвел глазами толпу. – Отвечаю: право не дают, право берут! Хватают! Вам, зажравшаяся сволочь, этого не понять. Вы и при покойном Тихоне жили, как свиньи в хлеву – главное, чтоб от кормушки не отлучили. Ведь видели… – Сильвио погрозил кулаком, – все видели, куда этот маразматик страну тащит! Все! И министры, и парламент, и партия власти – лизоблюды поганые! И попы – продажная дрянь, чекистские ублюдки! Все! Все знали, что на краю пропасти танцуем! Знали, но молчали! А то ведь от кормушки поганой метлой погонят… А как же вы без кормушки, а?
Он недобро засмеялся, погладил кулак.
– И ведь вам один черт – что Пилепин, что Каракозов, что Гринева, вам ведь главное, чтоб воровать не мешали! Бюджет дербанить да взятки брать. Ведь так?
– А ты-то, Сильвестров, чем лучше? – Голосок осекся.
Толпа заволновалась, подалась и отступила. В пустом круге, как прокаженный, стоял невысокий мужчина, загорелый и похожий на цыгана.
– А-а, Барышников… – Сильвио сунул руки в карманы. – Ты спрашиваешь, чем Сильвестров лучше вас?
Он подошел к краю подиума.
– А Сильвестров, он не лучше, – тихо сказал Сильвио. – Он сильнее.
Толпа молчала, Сильвио обвел взглядом лица.
– И смелее.
Пауза затянулась, снаружи завыла сирена. Низкий унылый звук на секунду прерывался, потом возникал снова.
Сильвио словно забыл о толпе. Он смотрел поверх их голов, смотрел куда-то вдаль – там ничего не было, пустая белая стена. Вдруг, точно вспомнив, он быстро сказал:
– В столице и регионах работают полевые трибуналы. Участники заговора будут казнены. Я подписал декрет о люстрации – никто из функционеров и чиновников прошлого режима не будет занимать постов в структуре государственного управления, госбезопасности и правоохранительных органах. Всех и каждого допросят…
– Это инквизиция! – крикнул кто-то.
Сильвио засмеялся.
– Это хуже. Мы не отпускаем грехов! Отправляем мерзавцев прямиком в ад.
Он спустился с подиума, энергично направился к выходу. Толпа недовольно зароптала.
– Ну! – Зина дернула меня за рукав. – Он же уходит!
– Сильвио! – неуверенно позвал я.
Голос мой утонул в людском гомоне, Зина недовольно махнула рукой, поднялась на цыпочки и звонко крикнула:
– Эй! Сильвио!
Наверное, так его не звал никто с университетских времен. Он оглянулся, я поднял руку над головой. Сильвио пошел к нам. На ходу узнавая меня, он удивленно заулыбался, потом рассмеялся. Пошел быстрее. Я приблизился к колючей проволоке.
От него пахло тем же одеколоном – хвойные иголки с лимонной коркой, горький и пряный дух. Я еще раз убедился, что запахи имеют волшебное свойство воскрешать память до болезненной пронзительности.
– Ну, Незлобин… – Он снова обнял меня, хлопнул ладонью по спине. – Ну сукин сын…
Я сам чуть не прослезился: внезапно эта почти забытая дружба, наивная и полудетская, повернулась ко мне новым боком – мне вдруг стало кристально ясно, что Сильвио тогда в меру сил залатал в душе прореху моей безотцовщины.
– Это твоя? – Он кивнул на Зину. – Похожа, похожа… Ты ж в Америке, нет? Пошли, по дороге расскажешь. Тут такие дела, брат! Делища!