«Он всю жизнь прожил в этой избушке. Он и… собака. Да, да, обязательно собака. И на многие километры вокруг он и его собака знали каждую сопку и сучок на каждой лиственнице… Постой, а как же собака?»
И она с готовностью вообразила, как вслед прогрохотавшему поезду на голубые рельсы с визгом скатился тёмный клубочек. Умные круглые коричневые глаза, смаргивая иней с ресниц, смотрят на быстро удаляющиеся красные огоньки… И опять установились Мороз, Безмолвие и Голод…
Старик бессильно упирался сухими руками о края полки и глядел вниз, плача быстро капающими мелкими прозрачными слезинками, мочившими его сатиновую рубашку в горох…
Когда девушка, умытая, вернулась с полотенцем на плече из туалета, старик уже подобрал ноги в опрятных штопаных носках и спал, как спят все старики на свете, свернув калачиком ссохшееся тело, скрючившись, будто желая занимать как можно меньше места. Казалось, он под громкое жужжание мух и пчел в знойный июльский полдень, уморившись, спит под кустом в поле.
Девушка рядом дремала и воображала себе разные приятные и глупые вещи вроде того, как они хорошо живут втроём со стариком и его собакой… Нет, не втроём – вчетвером, как она могла позабыть?!
И она с нежностью погладила греющую ее клетчатую рубашку, думая о её большом, сильном и добром хозяине – командире геологоразведочного отряда в поселке, куда она год назад попала по распределению.
Засыпая, она вспомнила вчерашнего донжуана и сонно улыбнулась.
Она не слышала, что старик рядом неслышно умер.
Гена обрадовался, когда ему предложили поработать переписчиком. Во-первых, он недавно вышел на пенсию, и ему остро не хватало умного человеческого общения (жена не в счёт).
Во-вторых, за перепись населения платили, оплата сдельная. Больше перепишешь – больше заработаешь. В-третьих, по причине обнаруженной язвы желудка, Гена резко прекратил пить, и у него образовалась масса свободного времени.
Он представлял себе… Как хозяева откроют, а на пороге он: в расстёгнутом длинном кожаном пальто. Вообще-то пальто дерматиновое, но ведь никто щупать не будет. Весь при аксессуарах: с солидным как у министра твёрдым синим портфелем, в щеголевато, небрежно наброшенном фирменном шарфе. Лицо серьёзное, озабоченное, хмурое даже. Мол, мы тут, граждане, не шухры-мухры, а государственным делом занимаемся.
Гене достался частный сектор. Здесь смешались, слились городская окраина, остатки бывшего села Ерепень и разросшееся, по причине разрешения огородной прописки, общество «Жаворонок». Убойная смесь. Дачные скворечники из шиферно-картонных заплат причудливо соседствовали с ещё довоенными, вросшими в землю крестьянскими избами (Гена сам недавно жил в такой) и новенькими коттеджами.
Утром Гена при полной амуниции вышел из дома. Светило мяконькое солнышко, синева неба соперничала с цветом портфеля и шарфа, под каблуками хрустели застеклённые лужицы… И с первого же на пути следования дома – крепкого, из оцилиндрованного бруса – началась полоса невезения. В щели калитки, через натянутую цепку, перед самым Гениным носом закачался кукиш с острым лакированным ногтем.
– Чего надо? Чего по чужим дворам высматриваешь, вынюхиваешь? Какое твоё собачье дело, сколько у нас движимого, сколько недвижимого? Тебе скажи – а ты в налоговую! Не тобой нажито – не тебе считать. Соглядатай! – Калитка перед Гениным носом захлопнулась.
– Гражданочка! – Гена забарабанил в калитку. – Вы ведёте себя как несознательный элемент! Вы саботируете важное государственное мероприятие!
Вся улица добротных двух– и трёхэтажных особняков за глухими оградами будто вымерла. Кроме цепных собак: те подняли остервенелый хай. Ощущение – будто Гена шёл сквозь фашистский концентрационный лагерь. Напрасно давил он кнопки мелодичных звонков – за богатыми прозрачными шторами затаивались силуэты. Кое-кто через переговорное устройство недовольно буркал: «Завтра сами на переписной пункт придём». Но интуиция подсказывала Гене, что это чистой воды отговорка.
«Н-ну, люди. Хихикают, злорадствуют, небось, – бессильно ругался про себя Гена. – Э-эх! Раньше перепись-то как праздник была. Радиоприёмник на столбе ярил, девки песни пели, мужики поддатые кучковались… Народ наперебой своими чаяниями, надеждами делился».
Тем временем брызнул дождик, стало зябко. Трижды обмотанный вокруг шеи синий шарф ничуть не грел, дерматиновый плащ – тоже.
Зато в крайней избушке-развалюшке Гену ждали как самого дорогого гостя. Баба Афанасия и зашедшая к ней в гости баба Римма – ерепеньские долгожительницы. Обе в плюшевках, в твёрдых фартуках, торчком торчащих поверх юбок, в сияющих как солнышки резиновых калошках поверх новых валенок – очень и очень нарядные! Они стояли в калитке с трясущимися от радости головами, с румяными от волнения и холода, как увядшие яблочки, морщинистыми щеками.
В натопленной избе пахло капустными пирогами, на столе тихое сияние источала непочатая чекушка. Гена её осторожно отодвинул локтем. Вкусно чпокнул замочком портфеля, вынул щеголеватую папку. С опаской поглядывал на горбатый, под стать хозяйке, дощатый потолок, подпёртый в двух местах вагами. Хоть и говорят: старый дом хозяев не задавит, а кто знает…
Афанасия счастливо хлопотала, шаркала валенками по выгнувшимся скошенным половицам, вынимала из печи противни с пирогами. Гена, не чинясь, налёг на домашнее печево. Жуя, из приличия просматривал альбом, распухший от старых шафранных фотокарточек, на пол осыпались хрупкие газетные вырезки. А бабка Афанасия всё невесомо шелестела валенками, всё несла и несла стопы крепко засаленных на углах почётных грамот.
– С малолетства в колхозе, с первого дня до последнего… На коровах пахали. А зашатает её в борозде, матушку, куда деваться. «Консомолки Афонька, Гранька, Олька, Римка, впрягайтесь! Красная Армия без хлебушка Гитлера не победит».
Похоронка на мужа Петю пришла, на койку повалилась, взвыла: как двоих грудников поднимать? А в окно стучат: «Ночка не может опростаться, после повоешь». Спасли Ночку. Только выть собралась – «Афонька, обожди выть. Пока вёдро, айда копнить сено. Пойдут дожди – успеешь нареветься». А дожди пошли – хлеб в район некому везти. После с глотошной, вместе с ребятками, месяц провалялись в районной больнице. Так по-людски и не попрощалась с мужем…
– Так и запишем: неблагоустроенный частный дом…
– Пиши, милый, ты грамотный. Как звать-то? Гена? Напиши, Генаша, совсем худая изба. Зимой изнутри со стен горстями снег собираю. К колодцу с внучкиным игрушечным ведёрком иду, а там лёд выше меня нарастает. Только бы, думаю, не скатиться по этой ледянке. С дровами беда. Каждое утро: хворая-нехворая – план себе даю, как в войну: три чурки расколоть и по полешку к печке стаскать.
– Так и запишем: печное отопление. Помощь на дому оказывают?
– Оказывают, оказывают. Да ведь и самой маленько шевелиться надо: не пошевелишься – кровь застынет.
– Дети помогают? – Это Гена уже спросил внепланово, по своей инициативе.
– К себе зовут, – уклонилась от ответа Афанасия. – Пока сама себя проворю, никуда не пойду. Там и сундучка нету посидеть. И ногой, – она, в доказательство, слабо топнула валенком по полу, – ударишь, так не по земле – по воздуху. Одна дочь на седьмом пролёте живёт, другая на четырнадцатом. В воздухе парят, как скворцы.
– Пиши, пиши, Геннадий. Там передашь, кому следует, – встряла молчавшая до сих пор, налегавшая на беленькую баба Римма. – Вон сосед Николаша с войны вернулся без царапины. Уж пятое новоселье в городе справляет. Обстоятельный человек: всех детей-внуков жильём обеспечил. Теперь правнуки пошли – их обеспечить надо. Тактика такая: как получит тёплую квартирку с туалетом – сей же час выписывается и бегом обратно в свою ерепеньскую халупу. Газетчиков назовёт, пиджак в наградах напялит, на койку брякнется. В ордена-медали бьёт: «Я кровь проливал!»
Шестую квартиру на днях посулили. А не дадите, говорит, президенту напишу. Мне, говорит, полслова сказать – всех из кресел вышибут… Господи, прости меня, скверную, за злословие, – Римма крестится. – Эх, кабы нам с Афонькой напоследок перед смертью пожить в тепле, в благодати.
Гена нахмурился, сказал: «Гхм». Закруглился, аккуратно уложил бумаги в папочку, папочку в портфель. За воротами недовольно шевельнул кожаными плечами, украдкой оглянулся: точно не узнали его бабки или притворились из старушечьей вредности? Он ведь и есть один из сынов Николаши, и «трёшка», куда он с женой вселился – отцом как ветераном получена.
Оглянулся: бабки стояли в кривых воротцах, махали ладошками. Не узнали. Всё ж надо с деревенскими строже. Сухо, чётко, официально: кто, где, когда. И до свидания, и нечего тары-бары разводить.
– К чему это, Афоня, а? Как утром встану, шнурок с крестиком перекручен, назад перекинут, сам крестик к спине прилип. Вроде в бане крепко спину шоркаю, не жирная, почто прилипает-то?! Так ведь грех какой: забываю его, крестик-то, поправить. До полудня, а то и до вечера с крестиком на спине хожу, беса радую… А то вот ещё приметила: как нагнусь, непременно крестик наружу из сарафана вывалится, на чужой праздный глаз. Видать, распятие не хочет на грешную плоть ложиться. Не слыхала, к чему это?