Полковник убрал револьвер в карман шинели, кинув руку к фуражке, произнес:
– Позвольте представиться… Слащов Яков Александрович, командующий Московским гвардейским полком, к вашим услугам.
Верцинский сглотнул, шумно выдохнул и, схватив руку спасителя, заговорил:
– Боже мой, спасибо! Спасибо, полковник! Вы спасли мне жизнь, parole d'honneur! (Честное слово – франц.)
– Жизнь – это не самое главное, господин артист! – произнес тот. И, глядя в глаза Верцинскому, добавил: – Voilà… (Вот – франц.)
Русский дом инвалидов и престарелых, Мёдон под Парижем, 1998 год
– Вы думаете, monsieur, что революция – это романтика? 102-летняя Елена Нилус смотрела мне прямо в глаза, чуть усмехаясь. Тело было неподвижно. Оно уже не жило, но глаза показывали, что душа еще жива, душа здесь, она помнит и страдает. – Нет, mon cher, я помню, что целую неделю в городе грабили и убивали. Наши окна выходили на Невский, и я все видела – как разрывали офицеров, как грабили, как тащили в переулки барышень… Может быть, это мы, называемые интеллигентами, жаждали романтики. Но толпа-то понимала свободу по-своему…
Ее руки – пергаментная кожа с пигментными пятнами – теребили кружевной платочек.
– И… лица. Mon Dieu, какие лица, Господи! Их я не забуду… Ведь их не было, не было до 17-го года, они появились, как будто прямо из преисподней. Savez vous (Знаете ли – франц.), эти лица не могут принадлежать людям. Vous comprenez, mon cher (Понимаете, дорогой, – франц.), там… как сказать… mais comment dire… (как сказать, – франц.) там не было души, вот. Voilà.
Петроград. Зимний дворец с 24 на 25 октября (6 на 7 ноября) 1917 года
– Господин поручик! – Юнкер Шварцман вытянулся перед поручиком Синегубом. – Там казаки дезертируют, хотели царскую молельню ограбить – наши юнкера не допустили, так они их «жидами» кроют, как бы до стрельбы не дошло… – Капли пота стекали из-под фуражки, веснушки горели, но в глазах юнкера читалась обреченность.
– За мной! – крикнул Синегуб, выхватывая наган и бросаясь в коридоры. Шварцман, подхватив винтовку, побежал следом.
Рота уральских казаков покидала Зимний. Подхорунжий, тот самый, что рассказывал Синегубу о сплошных жидах вокруг Ленина, теперь наскакивал на братьев юнкеров Эпштейн, несших пост у молельни.
– Шкуры вы, черти, а не станичники, – едва сдерживаясь, бросил ему в лицо Синегуб. – Бежите, крысы, так хоть пулеметы оставьте. У меня полвзвода Инженерной школы – евреи, так не бегут, как твои православные станичники… Вот вы и есть христопродавцы! – закончил поручик.
Подхорунжий смутился, постоял и крикнул:
– Ермолаич! Оставь им пулеметы, нехай… – Затем, помедлив, добавил остающимся:
Да вы не серчайте… Молодые вы еще, пороху не нюхали. А народ, вишь, не здесь, а с Лениным. Ну а мы все семейные да детные. Не за что нам тут, коли весь народ против.
И, уходя, еще раз обернувшись, добавил, но уже просительно и робко:
– Шли бы и вы, хлопчики, а? – И, глядя в бледные, но суровые лица молодежи, со вздохом произнес: – А только не выжить вам. Фронтовик я, печати вижу. Ну, Господь с вами, – и, неожиданно осенив остающихся крестом, вышел.
Синегуб окинул взглядом своих юнкеров. Ему показалось, что он тоже ясно видит печать смерти на юношеских лицах. Но он знал: они не уйдут. И он, поручик, не изменит долгу.
Хотя изменять было уже некому. За стеной пьянка офицеров генштаба, договорившихся с солдатами о невмешательстве, достигла апогея. Большая часть валялась под столами, так что даже офицерская обслуга беспрепятственно насиловала гостий. Те, полубесчувственные, не разбирали, кто их кроет, хотя некоторые отдавались напропалую на столах и коврах.
Полковник Генерального штаба, получив приказ из Смольного, строчил на бумаге списки офицеров, сохраняющих нейтралитет. Седенький и пьяненький генерал, сидя рядом, приговаривал:
– Да-c… Там головы, должно быть… А меня семь лет в званиях обходят, так-то-с…
– Господин поручик, ударная рота женского батальона смерти на охрану дворца прибыла! – Перед Синегубом, исполнявшим обязанности помощника коменданта дворца, выросла стройная белокурая красавица в форме подпоручика.
Синегуб молчал. Потом, пересилив себя, сказал:
– Располагайтесь с моими юнкерами на баррикадах во дворе. Но имейте в виду, дело положительно проиграно, большевики уже на верхних этажах, и если не произойдет чудо…
Чуда не произошло. Пьяная, накокаиненная толпа – некоторые источники рассказывают, что водку в Смольном раздавали с грузовиков, а кокаин – килограммами, почуяв женщин, смела все укрепления. Из 224 ударниц начальнику школы прапорщиков Северного фронта Освальду фон Прюссингу, также бывшему в охранении дворца со своими юнкерами, удалось спасти всего 26, переодев их в форму юнкеров и спрятав в строю своих, которых пропустили большевики, охваченные угаром грабежа и насилия.
Поручик Синегуб, отдав все деньги, что были при нем, какому-то из наступавших солдат, но с Георгием на шинели, выходил из дворца с единственным из своих юнкеров, кого ему удалось найти в пожаре и хаосе, – юнкером Шапиро.
Солдат вел их темными лестницами, утихал вдали шум оргии, как вдруг навстречу метнулась маленькая фигурка. Поручик успел бы выстрелить, если бы не разглядел, что фигурка совсем подростковая, хотя и в форме. Ему ткнулся в грудь и истерически зарыдал мальчишка-кадет, фуражка его скатилась с головы, он обхватил руками офицера и рыдал, рыдал безутешно, по-детски.
– Не… не ходите туда… – едва мог вымолвить он.
Солдат зажег трофейную зажигалку, и их глазам предстала невыносимая по своей жестокости картина. Глаза отказывались верить, но это было.
У входа в Георгиевский зал, в углу, пламя зажигалки выхватило обнаженную человеческую ногу, привязанную к стенному канделябру, груду внутренностей, вывалившихся из живота, другую ногу, прижатую мертвым телом красногвардейца. Рядом вытянулся солдат, держа в зубах мертвой хваткой левую руку жертвы, а в руках – ее юбку. Отверстие в его голове показывало, отчего он умер. Лицо женщины покрывала нога матроса, тоже мертвого.
Провожатый и Шапиро с трудом сдвинули матроса. Женщина, чье лицо они хотели – и страшились – увидеть, в предсмертной муке вцепилась зубами в его ногу а правой рукой вогнала в сердце насильника кинжал.
Оттащив труп, они узнали белокурую командиршу ударниц…
…На Мариинской площади, близ памятника Николаю I, их остановили матросы. Но провожатый, оказавшийся взаправду большевиком, убедил матросов, что офицер, юнкер и кадет «наши». Те недоверчиво повздыхали, повертели в руках мандат большевика, но отпустили.
Дождь и снег сеялись над Петербургом. Плясало над Невой пламя пожарищ, еще стреляли, но боя уже не было – достреливали последних. Россия пала.
– А ударницы эти, – прервал паузу солдат, – ну, бедовые были… Одна полроты выдержала. Таких мы, понятное дело, к себе записываем… А какая не давалась – ну тех ребята рвали…
На освещенных пожаром баррикадах тут и там виднелись трупы юнкеров и ударниц. Причем женщины, раздетые догола, были посажены на баррикады верхом и, мертвые, удерживались воткнутыми в них штыками.
– Ну, прощевайте, господа хорошие, – промолвил провожатый. – Авось не увидимся боле…
И он зашагал обратно. Тут только Синегуб увидел, что он держит в руках фуражку кадета, которую и не заметил, как поднял. Водрузив фуражку на голову мальчишки, переставшего наконец рыдать, поручик спросил:
– Вас как зовут?
Тот шмыгнул носом и, козырнув, ответил:
– Александровского училища седьмого класса кадет Ла Форе. Де Ла Форе, – добавил он чуть смущенно.
– Вы что же, по своей воле в Зимнем оказались? – спросил Шапиро.
– Никак нет, господин портупей-юнкер, – ответил мальчик, – не по своей воле, а по совести…
– Скажите, кадет, – помедлив, спросил Синегуб, – оружие у вас есть?
– Есть, – ответил мальчик, как-то странно взглянув в глаза Синегубу. Тот помолчал и спросил:
– Кадет… Этих двоих… вы?
– Я, – просто ответил мальчик. – Ее только спасти не успел…
Он снова сморщился. Поручик положил ему руку на плечо, и они пошли втроем, растворяясь в темноте мокрых улиц.
10 сентября 1919 года, Украина, Ставка II армейского корпуса генерала Слащова под Бердичевом
Несмотря на совсем летний день, генерал кутался в свою ветхую шинель. На столе хаты богатого крестьянина стояли мед и хлеб, крытые рушником со сказочными птицами, ординарец-донец возился в углу с самоваром. Было тихо, казалось, природа устала воевать, все замерло, разморенное малороссийским полднем, и лишь только мухи, липшие к клейкой ленте-мухоловке, свисавшей с потолка, жужжали и звенели неугомонно, и особенно усердствовала одна, жирная, с зеленым отливом. Она жужжала громче всех и не просила – требовала.