ЮНИС. Она показывала снимок вашего дома, там, на плантации…
БЛАНШ. “Мечты”?
ЮНИС. Большущий дом с белыми колоннами.
БЛАНШ. Да…
Никто пока не знает, что Мечту отняли за долги. Это позже, когда приходит моя сестра, Стелла. Ее играет Таня Полонская. У нее были самые красивые ноги в училище. Она до сих пор не может мне простить Митю. Интересно, спала ли она с Тарнопольским? Хотя неинтересно. Интересно только, почему он не попытался со мной. Полонской грех на меня обижаться: она потом вышла замуж за нефтяного магната. Если бы я на третьем курсе не увела у нее Митю, то сейчас она мучилась бы с ним, как мучаюсь я: неизвестный актер в академическом театре, где все роли давно разобраны. Красивый, рост, фактура и никаких амбиций. Снялся в двух сериалах, второй план. Не герой. Полонская меня благодарить должна, что я его тогда увела. А она меня ненавидит.
СТЕЛЛА (быстро выходит из-за угла, бежит к дверям. Радостно) . Бланш!
Не отрывают глаз друг от друга. Бланш вскакивает, с громким криком бросается к сестре.
БЛАНШ. Стелла! О, Стелла, Стелла! Стелла-звездочка!
Крепко обнялись.
Таня Полонская была моей лучшей подругой до третьего курса. Мы однажды даже с ней попробовали, спьяну. Не понравилось. Целоваться понравилось, а остальное – не очень. Потом смеялись над этим. Никак ни на чем не отразилось. А Митя – отразился.
Его вчера не было. Первое время он приходил каждый день и сидел рядом, рассказывал про Алешу, про детский сад, что он ест, как капризничает без мамы. Иногда про театр, но редко. Было видно, что ему сложно говорить в пустоту, без ответных реплик. Теперь перестал и просто сидит. Сидит и смотрит на меня, стараясь что-то увидеть. Или говорит по телефону, будто меня нет.
А меня и нет.
Теперь он приходит не каждый день. Теперь меня реже переворачивают. Я здесь уже месяц. Прошел месяц, как подняли занавес.
Как я здесь очутилась? Меня привез трамвай “Желание”.
Я не помню аварию. Спектакль начинался через два часа, и я опаздывала на грим. Зачем я согласилась поехать к нему днем? Так, отвлечься, наполнить себя новыми эмоциями, чтобы потом их сыграть. Это даже и не измена, хотя измены у меня тоже случались. Это – вариант с прохожим: один раз увиделась и забыла. Вообще ничего не значит.
Так и было: встала, быстро приняла душ, оделась, обещали друг другу звонить. Ни уму ни сердцу, так бабушка говорила. Но мне и нужно было ни для ума и ни для сердца. А для совсем другого.
На часах – пора домой. Пора на спектакль. Он в центре, на Плющихе, но по пробкам до театра все равно раньше, чем за час, не добраться. Вот я и решила выехать на Третье кольцо.
У меня старая “мазда”, а у них “рендж ровер”. Думала, пропустят. Больше ничего не помню.
Белое. Все белое. Отчего? Спать. Спать.
Мне не дают спать. Я все слышу. Мне светят в глаза фонариком, но я не могу опустить веки. Слишком светло. Да не смотри ты на меня, Стелла, не надо – вот приму ванну, отдохну, тогда… И выключи верхнюю лампу! Погаси! Нечего рассматривать меня при таком нещадном свете, я не хочу! Как в пьесе: “Блекнущая красота ее не терпит яркого света”. На меня нельзя смотреть при свете: я – ночной мотылек.
Совсем не больно, просто спать хочется.
Потом не помню. Должно быть, уснула.
Вязкий провал, как в мокрой вате, не вырваться. Почему я здесь? Я ищу сестру, Стеллу Дюбуа. Я к вам ненадолго. А где же Стэнли, твой муж?
СТЕЛЛА. Стэнли? Играет в кегли.
Стэнли играет в кегли. Любимое занятие. Шаром бах – и все упали. Меня сшибли шаром. Почему меня не слышат? Я же прошу выключить свет. Где Митя, мой муж?
СТЕЛЛА. Играет в кегли.
Хочу пить. Один глоток, запить. Никто не слышит. Во рту – пластиковая трубка. Во рту собирается слюна, и трубка ее отсасывает. Включается каждые две минуты, чтобы я не захлебнулась слюной.
БЛАНШ. Просто воды, детка. Один глоток, запить.
СТЕЛЛА. Еще стаканчик?
БЛАНШ. Один – норма, больше не пью.
Больше и не дадут. Меня поят через две тонкие трубки каким-то жидким раствором, словно бульон. Трубки вставляются через нос. Видела бы меня сейчас Полонская.
БЛАНШ. Ты еще не сказала… как ты меня находишь? Стелла (с усилием) . Просто поразительно, Бланш, до чего ты эффектна.
Могу представить. Только это и могу: зеркала все равно нет. Никому даже в голову не приходит, что я хотела бы посмотреть на себя в зеркало. Никому даже в голову не приходит, что я все слышу и вижу.
А я все слышу и вижу.
Теперь – из их разговоров – я знаю, что очнулась на пятый день. Мир оказался белым; белее, чем я его помнила. Мир оказался белым клочком пододеяльника, обрывком белой простыни, белыми халатами медсестер и шагами быстро проходящих куда-то ног: меня в основном держат на боку, берегут от пролежней.
Это я выяснила потом.
Никто долго не знал, что я открыла глаза. Я жила среди живых с открытыми глазами, но никто об этом не знал. Все думали, что я по другую сторону, в коме. Там было как в мокрой вате, но я этого не помню. Это я потом себе придумала, как там было.
Первой, что я очнулась, узнала Глафира Федоровна, дежурная сестра. Они пришли менять мне памперс и увидели мои открытые глаза.
– Артистка наша очнулась, – сказала Глафира Федоровна. – Звони в ординаторскую, чтобы Юлия подошла.
С кем она говорила? Не знаю. Я лежала на боку и видела только край пододеяльника и светло-серый мытый линолеум на полу. Я здесь уже месяц, но я никогда не видела Глафиру Федоровну полностью: иногда край халата, обрубки ног без ступней или ступни в теплых тапочках без ног. Чаще всего я вижу ее руки и обрывок лица: левый глаз и бугристый лоб, правый глаз и красноватое ухо с зачесанными за него гладкими пепельными волосами.
Несколько раз, когда меня переворачивали, она пукала. А что ей стесняться? Я все равно ничего не чувствую. Так они думают. Только я все чувствую. Я все вижу и слышу. Но об этом никто не знает. Они думают, что я – овощ.
Юлия, Юлия Валерьевна – мой врач. Я знаю, что со мной, потому что слышала, как она объясняла Мите. Это было его первое посещение, вернее, первое посещение, которое я помню. Возможно, он приходил и раньше, но я была в коме. Для них я и сейчас в коме. Хотя называется по-другому.
– Вегетативное состояние, – чуть шепелявила Юлия Валерьевна, – определяется как отсутствие возможности к самопроизвольной ментальной активности из-за обширных повреждений или дисфункции полушарий головного мозга с сохранением вегетативных и двигательных рефлексов, а также цикла смены сна и бодрствования.
Верно: этот цикл у меня сохранился. Я засыпаю и просыпаюсь. Просыпаюсь и бодрствую. Но я не сохранила двигательные рефлексы. А что такое вегетативные – я не знаю.
– Больная очень сложная, Дмитрий Алексеевич, – объясняла доктор. – Сознание, реакция на боль, корнеальные рефлексы отсутствуют; глоточные рефлексы угнетены. Понимаете?
Митя молчал. Он глядел на меня, стараясь что-то увидеть. Я тоже глядела на него, но он этого не знал.
– Как долго Лана будет в таком положении? – спросил Митя. – Когда она очнется?
Маленький мой. Он всегда в меня верил.
БЛАНШ (поет в ванной) .
В цирке море – из бумаги.
В цирке пламя – без огня,
Все бы стало настоящим,
Если б верил ты в меня.
Все бы стало настоящим. Верил, вот и стало.
– Как долго? Ну, пока рано об этом говорить, – сказала Юлия Валерьевна. – Пока рано говорить, постоянное это состояние или переменное.
Митя перестал на меня смотреть; теперь он смотрел на врача.
– Что значит “постоянное”? – спросил Митя. – Когда она очнется?
Юлия Валерьевна чуть улыбнулась. Потом я заметила – она часто ко мне наклонялась посветить фонариком в глаза или уколоть острым, проверяя чувствительность, и я заметила, что она всегда улыбалась только уголками рта. Такая мелкая улыбка, как у змеи. Хотя змеи не улыбаются. Или мы этого не видим. А она улыбалась, как змея. Ей шло.
– Вегетативное состояние может определяться как постоянное, если продолжается более четырех недель, – пояснила Юлия Валерьевна. – После этого имеется большая, почти стопроцентная вероятность, что ваша жена останется в таком положении навсегда.
Мои четыре недели прошли шесть дней назад. Конечная остановка, трамвай дальше не идет.
В бабушкиной квартире, где я выросла, у меня была своя комната. Она не всегда считалась моей: это был дедушкин кабинет. Постепенно кабинет стал моей спальней, хотя дедушка иногда приходил посидеть за своим столом. В углу комнаты, на круглом деревянном стенде для цветов, стоял большой гипсовый бюст Ленина; я потом облепила его стикерами.
Я спала на узкой кровати с металлической сеткой у стенки, на которой висел самаркандский ковер. Спинки кровати были тоже металлические, и бабушка завесила их мягкой стеганой тканью с тесемками. “Так красивее и больше по-девочкиному, – объясняла бабушка. – И голову не ударишь”. Я часто развязывала тесемки и снимала ткань; мне нравилось просовывать ступни сквозь тонкие матовые прутья и вытягивать руки, пытаясь достать кончиками пальцев до прутьев другой спинки. Так я мерила, насколько выросла.