Возвращаясь домой, репетировал речь.
В прихожей пол подметал, что на меня не похоже; стол раздвинул, из круглого сделал овальным; рисовал человечков на полях старой газеты (с 20 ноября снижены поставки муки хлебозаводам); катался в кресле на колесиках по блестящему полу; приготовил яичницу из одного яйца; ел за кроссвордом; приготовил еще, ел еще и решал еще (как жить? и роман Достоевского из пяти букв?); исследовал заменитель оконного шпингалета, отвечающий евростандарту; на диване лежал, на спине; вспоминал название шрифта; «сын отца профессора бьет отца сына профессора, сам профессор в драке не участвует, кто кого бьет?» – никто никого – нет, кто-то кого-то; кубатуру комнаты и площадь окон прикидывал; искал от данной квартиры ключи (сам положил на подоконник).
Юлия так и не позвонила, ни в десять, ни в двенадцать, ни в два, ни в четыре.
Я ждал, не находил себе места. Проверял, правильно ли положена трубка. Едва не спятил.
Почему ты не звонишь? Ну почему?
Ждать ненавижу.
Или что-то случилось?
И опять. Мне опять стала мерещиться музыка. Прихотливое та-та барабана – нет, не болеро, конечно, во всяком случае не Равеля – мое: та-та барабана, и тоже спиралеподобное, очень красивое, этакий просто изыск, – но никогда не смогу даже пальцем отбить... Я умыл лицо, и мелодия мгновенно забылась.
От нечего делать я перечитывал терентьевские записи.
«Шестой день бескислотной диеты. Готов».
К чему он готов?
Знал он, что ли?
Если профессор женщина, тогда все получается: ее брат родной бьет мужа родного. Смешная загадка. И вдруг я постиг тайну Терентьева:
знал!
Словно голос мне был. Вдруг – догадался. Знал! (Мурашки по коже.)
Догадки такого рода у одних сумасшедших бывают, сам понимаю. Но ведь сходится все... Одно к одному... Так вот вы какие!..
«Просят не курить. Ем фрукты».
Отвел взгляд от книги. Некоторое время смотрел в окно бессмысленно.
Тут и заметил ключи, лежавшие на подоконнике, – нашлись.
Схватил, помчался.
– Где Юлия?
Луночаров взмахнул расческой.
– Принес что-нибудь вегетарианское? (На «ты».) Но где же текст?
– Никакие вы не вегетарианцы!.. – закричал я.
– А кто? – спросил Долмат холодно, отвернувшись от зеркала.
– Я скажу кто!.. Я скажу кто!..
И все-таки у меня язык не поворачивался произнести это слово.
– Ну? Ну давай же, давай, говори... Мне надо уходить. Я слушаю.
– Юлия! – закричал я на всю квартиру. – Я здесь, Юлия!
– Нет Юлии, не кричи!
Я не поверил:
– Юлия!
– Поглядите-ка, что он делает, – произнес Долмат удивленно, обращаясь к невидимой аудитории, и, закономерно не получив ответа, вновь обратился ко мне: – Не считаешь ли ты, Олег, что моя единственная супруга в опасности?
– Да, считаю!
– Ей кто-то угрожает?
– Да, угрожает!
– И кто же ей угрожает, позвольте спросить?
– Вы!
– Мы? Что же мы можем сделать с нашей женой неудобоприемлемое?
Меня бесил его саркастический тон.
Я закричал:
– Схамать!
– Как?
– Схамать! – закричал я еще громче. – Схамать!
– Фи!.. Какой вульгаризм!.. Разве мы похожи на Синюю Бороду?.. Если бы ты, Олег, регулярно посещал наши собрания, тебе бы не пришло в го...
Но я его не дослушал, я распахнул дверь в спальню – там не было никого. Я ворвался в библиотеку – около окна стоял Скворлыгин, перед ним холст на подрамнике. Скворлыгин, увидев меня, смутился.
– Вот... живописую маленько... Хобби, понимаете ли... Так, балуюсь... Долмат Фомич попросил...
Он писал портрет, надо полагать, Зои Константиновны, вернее, пытался срисовать с фотографии, прикрепленной к подрамнику. Мне некогда было разглядывать.
– Где Юлия? – спросил я Скворлыгина.
– Олег-то наш разбуянился, – сказал вошедший вслед за мной Долмат. – Похож я на Синюю Бороду?
– Такой день сегодня... светлый... – пробормотал профессор, вытирая руки об фартук. – Двести лет... – и запнулся.
– Или ты считаешь, – вопрошал Долмат укоризненно, сверля меня стальным взглядом, – мы тебя тоже «схамать» хотим? Скажи откровенно. Не стесняйся.
– Такой день сегодня... а вы ссоритесь...
– В другой бы день и при других обстоятельствах, – важно изрекал Долмат Фомич, – на моем месте потребовали бы сатисфакции. Слушай, Олег! – Он указал пальцем на художественное подобие Зои Константиновны. – Перед лицом этой святой женщины я тебе клянусь, ты заблуждаешься!
– Зачем вы подменили титульный лист в моей книге?
Лицо его еще сохраняло пафосное выражение, но зрачки забегали.
– Ладно. Поговорим еще. Мне пора. Я – в филармонию. Надеюсь, встретимся. Объясни ему, – обратился к Скворлыгину, – расставь акценты.
Он вышел.
– Какие ж тут акценты, – промолвил, вздыхая, Скворлыгин, – вам просто надо выспаться... и все тут. Вот сюда... пожалуйста... на диванчик...
На меня в самом деле напала сонливость какая-то, и ноги отяжелели. Я и не заметил, как очутился в горизонтальном положении.
– Спать, спать... так утомились...
Укладываясь, я сумел достать из кармана листок, сложенный вчетверо.
– Объясните, может, вы знаете... – Я читал, с трудом разбирая свой почерк: – «Мы ценим жертвенность как страсть... как высшее проявление преданности идее... как безотчетный порыв...»
– «Как предельное выражение полноты бытия, понятой любящим сердцем, – подхватил по памяти Скворлыгин, дружелюбно похохатывая, – потому что только любовь – а не злоба, не ненависть, – только любовь вдохновляет чуткого антропофага и только на любовь, на голос любви отвечает он возбуждением аппетита»...
Он подкладывал мне подушку под голову.
– Один острячок сочинил... Из наших... Всего лишь памфлет[1]... Не думайте... Спите, спите, бай-бай...
Я забыл рассказать (а если правду сказать, просто не стал рассказывать), как по дороге к Долмату в тот вечер встретил мою бывшую хозяйку с майором.
Я почти бежал по Загородному, задевая прохожих, она сама окликнула меня; можно было бы и не узнать – стоит в пальто с норковым воротником, на носу очки в золотой оправе, а рядом он – в форме военной; под руку шли.
Обняла меня, запыхавшегося.
– Что ж ты, Олег Николаич, подевался куда-то? А я тебе сувенир привезла...
– Расскажи ему, расскажи ему, как было... – майор говорит, и я замечаю вдруг, что у майора две звездочки на погонах: подполковник, а не майор? – За службу Отечеству, – поясняет майор-подполковник, перехватив мой взгляд.
А какая служба, если он в отставке?
– Да что обо мне! Вот она путевой дневник написала, зачитаешься! Роман – одно слово!
– Хочу отдельной книгой издать, – торопливо проговорила Екатерина Львовна, видя, что я не расположен слушать о средиземноморских впечатлениях. – Критик Рогов хвалил. И Капулянский!
Вот те раз. Критиков знает. О Капулянском я и не слышал.
– Некогда мне, потом, потом! – И я поспешил дальше по Загородному, недоумевая (но каких-нибудь десять первых шагов только...) по поводу звездочек, роговых-критиков и капулянских (потому что о Юлии были мысли мои, и только о ней!..).
– Он считает, мы Общество антропофагов.
– Но мы вегетарианцы.
– Противоречие, для него неразрешимое.
– Большинство бежит антимоний. И он не исключение.
– Не кажется ли вам, господа, что мы в нем ошиблись? Прошу высказаться всех.
– Нет, мне не кажется.
– Нет.
– Да, мы допустили ошибку.
– Нет.
– Скорее да, чем нет.
– Да.
– Да.
– Нет.
– Долмат, ты сказал «нет»?
– Да, я сказал «нет».
– Если «нет» говорит Долмат, я не посмею сказать «да». Нет. Разумеется, нет.
– Нет.
– То есть он отблагодарил тебя по достоинству. Да, Долмат?
– Нет. Вопрос некорректен. Нет. Воспитательный роман, свободный от психологических мотивировок, и не надо переоценивать или недооценивать значение перипетий.
– «Схамать»!.. Он искренне убежден, что ты способен схамать собственную супругу. Как будто мы живем в Африке...
– Что ж. При столь стремительном духовном росте неизбежны пароксизмы сомнения.
– И все-таки он многое угадывал верно. Его интуиция поразительна.
– Он опережал сроки. Это неоспоримо.
– Слишком стремителен был разбег.
– И вот результат: бунт, бессмысленный и беспощадный.
– Будем снисходительны. Во многом мы виноваты сами.
– Мы сами навязали ему этот бешеный темп.
– Но он вел с нами двойную игру.
– Была ли это игра?
– Он не играл.
– Нет, не играл.
– Иная игра стоит жизни.
– Он убежден, что мы съели Всеволода Ивановича Терентьева.
– Не съели, а «схамали».
– Представляю, какие мерзостные картины рисуются его воображению.
– Надеюсь, он не считает Всеволода Ивановича Терентьева примитивной жертвой нашей жестокости?
– Боюсь, что считает.
– Значит, он ничего не понял.
– Он понял больше, чем от него требовалось.
– Но не все. Он боится быть съеденным.