– Вот случай, который напрашивается сам собой, – сказал пожилой.
Поручик Серебряный почувствовал, как у него пересохло во рту, он хотел крикнуть: «Не надо, прошу вас!» – но что-то похожее на любопытство, но уже более сильное, и неверие в происходящее одновременно подвели ему холодом живот и помешали.
Подполковник зашел за спину комиссара и сухим горизонтальным ударом отсек ему голову, которая покатилась на траву. Тело стояло еще секунду, потом рухнуло. Шея комиссара, толстая до того, вдруг сократилась в кулак, из нее выперло горло, и полилась черная кровь.
Ла Форе затошнило, и он бросился прочь. Все происходило без злобы, исключительно как демонстрация хорошего удара.
– Это что, – говорил пожилой. – Вот чтобы разрубить человека от плеча до поясницы, нужна сила. – Он вытер шашку о траву и сел на лошадь.
С гиканьем и свистом отставшие донцы бросились догонять сотню.
Серебряный и Арсеньев стояли посреди пыльной улицы, у их ног лежало обезглавленное тело, и два пехотинца уже вытряхивали комиссара из тужурки.
Офицеры вернулись в хату, Ла Форе молча подал им по стаканчику, и они выпили самогон, как воду. Несколько минут была тишина.
– А все-таки, господа, человек – тряпка, – произнес Арсеньев. – Ну, что вы скуксились, господа офицеры? Он еще дешево отделался. Небось, красные бы наши души за просто так на тот свет не отпустили… Хозяйка, – крикнул он, – наливай! Да пожарь яишню, что ли…
– А я вам куренка варю! – приветливо отвечала казачка, стреляя глазами из-под платка.
– Да что нам на троих твой куренок? – грассировал Арсеньев, заходя к ней на кухню и задергивая за собой занавеску. – Он, небось, не такой, как ты, упитанный?
В кухоньке что-то звякнуло и загремело, послышался взвизг хозяйки.
– Знаете, поручик, что я каждый раз забываю сделать, когда вижу казни? – спросил Серебряный. – Надо бы в лицо смотреть, чтобы видеть, как родит жизнь, а я забываю. Или боюсь, – добавил он через минуту.
…Казачка и Арсеньев куда-то делись из хаты. Куренок закипал, и аромат бульона щекотал ноздри все сильней. Серебряный смотрел в окно. Пехотинцы еще возились у трупа. Наконец один, вынув папиросу из пальцев комиссара, заложил ее себе за ухо, и они, взяв обезглавленного за разутые ноги, потащили в проулок, на зады, где пленные красные закапывали своих расстрелянных товарищей под присмотром седого казака. Кровь мгновенно скатывалась в мягкой дорожной пыли в шарики, и они тянулись становящейся все уже тропкой за обезглавленным телом. А где-то на окраине уже жарила вовсю гармошка, слышались посвисты да притоптывания, и в послеполуденном мареве разносилось:
Барыня, барыня!
Сударыня, барыня!
20 сентября 1919 года, госпиталь II армейского корпуса
…Все затихло в госпитале, и ночь вступила в свои владения. Кто-то из раненых забылся спасительным сном, кто-то с ужасом ждал темноты, чувствуя, что в этот раз ее не переживет. Странно, смерти меньше боятся днем, может, потому, что кругом люди, а на миру и смерть красна… Ночью же ты остаешься с ней один на один, и некому помочь, и некого позвать, и душащий полусон-полукошмар опрокидывает навзничь, и от пота намокает подушка, и странные образы подступают из темноты, и ты дрожишь, и нет сил молиться – ты ведь спишь, нет сил бежать – ноги вязнут, как в глине, ты кричишь, но из отверзтого рта доносится лишь стон, не слышный никому, и черти рвут тебя крючьями за жизнь твою и волокут в бездну, и спит, спит, не слышит старая санитарка в коридоре у лампы, и нет шкачы измерить твой ужас – а ведь это только повысилась температура…
Койка Нины Николаевны стояла у самого окна во флигеле старинного особняка. Две соседние койки были пусты – не потому, что личному адъютанту командующего корпусом предоставили отдельную палату. Просто жена полковника Ставского, страдавшая камнями в почках, выписалась накануне, и больше никто не поступал.
Генерал сидел рядом с койкой на табурете. Слабый, успокаивающий свет ночника выписывал в полумраке раскрасневшееся лицо Нины Николаевны, жар уже спал, но глаза еще блестели лихорадкой и тревогой.
Сделав укол морфия, ушла сестра. Рана в ноге была не опасна, но Нина потеряла много крови, и врачи опасались антонова огня.
Слащов держал подстаканник обеими руками и изредка делал глоток-другой остывающего чая.
– Яков… – позвала Нина, – я же тебя совершенно не знаю, какой ты в нормальной жизни… Мы с тобой только воюем, кажется, это было и будет всегда… А я хочу знать тебя другим, не ожесточенным, не усталым, а просто – человеком…
Слащов улыбнулся, и Нина Николаевна поразилась не тому, что генерал улыбнулся впервые, наверное, за многие месяцы, а тому, что улыбка его была и горька, и болезненна, и напоминала скорее судорогу.
– Странное дело – память, – произнес Слащов. – Почему-то вспомнил сейчас себя маленьким… Впрочем, хочешь, расскажу?
Нина положила ему ладонь на запястье, генерал поставил чай на вечную больничную тумбочку и весь собрался, ушел в себя, вспоминая.
– 1898-й, бабушкино имение Покровское под Петербургом. В имении когда-то бывало много гостей. Мне было лет четырнадцать… Помню, что тем летом между гостями был офицер Терского казачьего войска Зеленый. Он носил черкеску с кинжалом. Сначала избегал верховой езды, но потом привез свое казачье седло и оказался хорошим наездником.
– Почему же вы раньше не ездили? – спросил его я.
– Не хотел садиться в штатское седло. Это «штатское» было произнесено с презрением, а седло на самом деле было хорошим, английским.
Зеленого – понятно, в его отсутствие – мужчины называли дикарем и полуразбойником. А дамы рыцарем без страха и упрека. Конюхи же считали джигитом, и их мнение было для меня решающим…
Он заметил мое обожание и как-то, когда поблизости никого не было, показал свой кинжал. Кстати, когда его просили показать клинок взрослые, он отвечал: «Это не игрушка и не забава, а оружие. Обнажать его можно только для удара…» И все поспешно отходили…
Но мне он улыбнулся и, протягивая кинжал, сказал:
– Посмотри хорошенько. Ты нечасто увидишь подобный клинок. Это кара-табан, старый и редкий.
Сталь была темная, как бы в волнах. Меня предупредили не хвалить ни одну из вещей Зеленого, потому что по кавказскому обычаю он должен будет мне эту вещь подарить. Красивая традиция – забылась из-за того, что люди ей злоупотребляли…
– Где вы его купили, господин хорунжий?
Он сверкнул глазами и вложил кинжал в ножны.
– Я не армянин, чтобы покупать оружие.
Поняв, что сказал бестактность, я покраснел. Он заметил, взял меня за руки и сказал:
– Запомни на всю жизнь: оружие не покупают, а достают.
– Как?
– Получают в наследство, в подарок, крадут, берут у врага в бою, но никогда не покупают. Это было бы позором.
– А разве красть не стыдно?
– Нет. Украсть коня, оружие или женщину вовсе не позорно. Наоборот… Но ты слишком мал еще, иди играть…
– А коня? Как достать коня?
Он снова сел:
– Коня? Можно получить его от отца, в подарок. Можно даже купить. Да, купить, как жену. Случается часто. Но его и воруют или обменивают. За хорошего коня можно отдать персидский ковер или даже приличную шашку. Но лучший способ взять коня – это в бою. Я взял одного кабардинского жеребца, красавца, каракового. Звали его Шайтан, он им и был. Когда я на него садился, было чувство, что крылья вырастают.
И он замолчал.
– А что же с ним сталось? Он у вас еще? – донимал его я. Зеленый не шелохнулся. Я думал, он меня не слыхал. Но после молчания, со взглядом, все тонущим в пространстве, он нехотя обронил:
– Нет его у меня… Я его обменял…
– На что? – изумился я.
– На женщину.
Он встал и пошел. Вдруг вернулся, взял опять меня за руки и заговорил, обжигая глазами:
– Если тебе когда-нибудь придется выбирать между женщиной и конем, возьми коня.
И он ушел, оставив меня как зачарованного.
Я ни словом не обмолвился родителям. Понял, что это значительный разговор. Да, видишь, он и запомнился на всю жизнь…
И генерал замолчал, но морщины его, и «гусиные лапки» возле глаз, и складка вокруг всегда упрямо сжатого рта как будто слегка разгладились.
Тихо было в госпитале. Только капала равномерно вода из неплотно прикрытого крана в перевязочной, да чуть поскрипывали половицы старого, дубового, помнящего лучшие времена рассохшегося паркета, да еле слышно шушукались за обоями мыши, совещаясь, отважиться на вылазку за хлебными крошками или погодить.
– А я? – блестя глазами и волнуясь, спросила Нина. – За меня ты отдал бы коня, генерал?
Слащов посмотрел ей прямо в глаза.
– Да, – уронил он, помедлив.
22 февраля 1918 года, Ставропольская губерния, село Лежанка. Первый бой Белой гвардии
Бум-бах! – шрапнель красных разорвалась слишком высоко, чтобы причинить ущерб кому-нибудь. Части 39-й пехотной дивизии, стоявшие в Лежанке, были распропагандированы большевиками и только что бросили Турецкий фронт под Эрзерумом. Но офицеры не снимали погон, дисциплина сохранялась, вот только грабежи и насилие над населением уже принимали масштабы, характерные для полностью красных частей.