– Главное – не дать старой власти воцариться под новыми лозунгами. Согласен, идея утопическая. За нее рупь двадцать дают. Но что-то же надо делать? Сейчас полно падальщиков, они расклевывают труп родины. Важно подавить в себе низменные инстинкты, остаться самим собой… Длительное сопротивление превращает врага в недруга, потом в соратника. Во время ближнего боя, чтобы убить, приходится обнимать. Объятие – оружие гражданской войны. Надо отделять будничное от святого. Не надо ходить на собрания нечестивых.
– Вы часто принимали участие в ближнем бою, юноша? – улыбаясь в усы, спросил меня муж Веры.
– Постой, Никита, дай я скажу… – зарделась Вера. – Люблю физиков, всё им можно объяснить. По мне, так те, кто стоит в толпе на Ордынке, как раз и решили отделить себя от будней. А ты, Павел, их презираешь.
Вера стала говорить отрывисто и убежденно. Многое из ее речи мне было против шерсти. Но я слушал внимательно, какая-то неведомая сила заставляла меня испытывать с ней солидарность.
Она говорила о том, что, пока страна переходит из одних рук в другие, нельзя оставаться в стороне.
– Если тебя волнует будущее, – говорила она, не глядя мне в глаза, – нужно позаботиться, чтобы оно не прошло мимо. Павку Корчагина в школе все проходили? Он что сказал? «Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Понял? А ты предлагаешь отойти в сторонку и дождаться, пока другие сокровища разнесут по норам. Все уж по домам, а ты так и стоишь – в гордом одиночестве, весь в белом. Как Д’Артаньян.
– Как пингвин, – поправил Пашка.
– Каждому свое, – продолжала Вера. – Ну, стой, никто тебе не мешает. Главное понять: если не мы, то другие. А на что нам другие-то, когда у нас самих семь ртов по лавкам?
За террасой, на выкошенной лужайке стрекотали кузнечики, долгий июньский день всё никак не переливался в вечер…
Понемногу я стал понимать, что к чему в семье Глебовых. Генерал беспрекословно слушался дочери во всем, кроме выпивки. По всему дому у него были устроены схроны алкоголя, заначки. Украдкой запьянев, он утрачивал охоту к разговорам и шел на пруд, где у него был устроен шалаш, а в рогульках стояли удочки.
В тот вечер он водрузил на стол бутылку рома, и Павел распил ее с ним под испепеляющим взором Веры. Виночерпием вызвался быть Никита, который, однако, сам только пригубил, притом что охотно наполнял рюмки разгоряченному спором Павлу и генералу, монотонно забрасывавшему в горло стопку за стопкой.
– Вот у нас в голове не укладывается то и это, – я пытался возражать Вере. – А у других всё отлично упаковано. Вам, например, кажется, что «налетай, пока не разобрали», а мне моя совесть интересней. А внешне мы ничем не различаемся… Ну, то есть различаемся, конечно… Я имею в виду, что мы один народ, продукт одной отчизны. И в то же время нет баррикады выше той, что между нами.
– Правильно излагает, – причмокнул губами генерал и снова откинулся на спинку.
– Вот это расщепление и чудовищно. Оно наследие страшного пустого века. И граница между нами, кажется, всё та же колючая проволока. Если всерьез, то у меня только одна надежда – на наш народ. Вот как он выиграл войну, так должен отстоять родину и сейчас. Это правда, как ни парадоксально звучит.
– Это кто ж тебя обижал? – спросил Никита. – Я, что ли? Или генерал?
Генерал, услышав о себе, сделал попытку очнуться, но снова клюнул носом.
– Ты что несешь? – тихо продолжал Никита. – Какая проволока? Какие баррикады? Все мои войну воевали, оба деда погибли, материн еще в Гражданскую отличиться успел, порубал махновцев. Ты про что вообще?
– У меня в семье пятерых убил Сталин, – тихо сказал я. – Мой отец научился ходить только в три года, потому что рос дистрофиком в детдоме. Когда ему было три месяца, мать сдала его государству, а сама пошла гнить в лагерях за мужа. Власть отлично была устроена, все были при деле, все усердствовали: одни сажали других без подсказок, по разнарядке. В потомках же эта граница зарубцевалась, но шрам от этого стал только безобразней. Нынче кончилось главное: эпоха та, их, закончилась.
– Ты, парень, в себе? – сощурился Никита. – Ты что такое нам тут расписываешь? Что ты выдумал? Кровную месть проповедуешь? Всегда были холопы, всегда будут бояре. Были солдаты, будут и командиры. Какие проблемы?
– А что вы видели в стране со своей номенклатурной колокольни? – возразил я. – От Москвы до Владивостока – девять часов полета над пустой страной. Что вы знаете о ней? Вот знаете вы, что, например, в Красноярской области, на Енисее, где в прямом смысле живут потомки декабристов, слово «чекист» – проклятие?
– Господи, да что такое? – хлопнула ладонью по столу Вера. – Мил человек, ты перепутал, мы не чекисты, здесь не Лубянка.
– С одной стороны, безусловно, – вдруг поддержал меня Павел, – в обществе есть… Не раскол, но… расщепление, наследие XX века. Кто-то в ГУЛАГе сидел, а кто-то доносы писал, узников сажал и охранял. Жертвы и их потомки вообще оставляют в популяции меньшинство, палачи лучше выживают. Но нужно верить в народ. Он полвека назад выиграл страшную войну и сохранил за собой право на заслугу. Советские люди задавили антихриста. Такое не забывается. Небеса, провидение не забыли.
– Да, это точно, – кивнула, вдруг смягчившись, Вера. – Вот только почему-то всё равно история отчизны такова, что на трезвую голову человек ни ее, ни власть вынести не может. На пьяную – кланяется власти в ноги, прося на опохмел… Вот и вертится кто как может, ни на Бога, ни на черта не положишься…
– Разумеется, – сказал я, – всё это от нищеты духовной. Мы нищие, во все века нищие были, есть и будем. Простор, ландшафт – единственное, что имеется у русского человека в собственности…
– Запомни, – вдруг очнулся генерал, – на трезвую голову человек никакую власть не вынесет. Спроси у Горбачева.
Павел вздохнул и сказал:
– Земля – душа народа. Землю отняли у крестьян, а кто выжил, тех переселили в бетонные коробки корчиться от мук лишенья… Только земля способна одушевить русский народ.
– Что за тупое почвенничество… – сказала Вера.
– Это не мои устремления, это метафизическая катастрофа… – ответил Павел.
Во время спора Вера всё время смотрела на меня и даже обернулась, когда я встал размять ноги и приблизился к книжным полкам с цветными корешками «Библиотеки всемирной литературы». На полках стояли детские ее портреты, помню снимок, где юная красивая женщина гладила ослика, на котором сидела девочка в коротеньком платьице. Ослик стоял на гребне бархана, виднелись занесенные песком дувалы и руины минарета.
Потом мы пили на веранде чай, спускались к пруду, где Павел рискнул искупаться; качались на качелях, соревнуясь, кто выше взлетит в кроны, полные солнечной хвои и листьев, – ветка сосны пригибалась и протяжно скрипела. Потом мы с Верой играли в бадминтон воланом из бирюзовых – павлиньих перьев, подолгу ища его в малиннике; лакомились ягодами, ходили в оранжерею смотреть на орхидеи, а на обратном пути у пруда слышали храп генерала, и я думал над словами Веры, которая в оранжерее, объясняя, как выращиваются в подвешенных расщепленных чурочках орхидеи, сказала: «Лучшая земля для них – с кладбища. Мы берем ее в Исаково, у развалин церкви на погосте. Там могильные плиты замшелые, а земля как раз должна быть как вино – вековой выдержки».
Вечером проспавшийся генерал снова пил – теперь коньяк, а Вера спорила с Павлом о Ельцине. Она считала, что хоть он продукт той же системы и точно так же желает власти, как и ближайшее окружение Горбачева, но к нему может и должна пристать новая сила. Сильно захмелевший Паша вдруг снова стал повторять, что в обществе зреет раскол, который раньше был загнан в коллективное подсознание: на палачей и жертв, на потомков палачей и потомков жертв. «Это еще хуже, чем гражданская война», – говорил расчувствовавшийся от собственных речей Паша. А терявший то и дело нить разговора генерал кивал: «Правильно, правильно говоришь, сынок».
Я больше не вступал в спор; у меня пропало желание отстаивать свое мнение, не хотелось уже вступать в конфронтацию с Верой. Тем более вдруг показалось, что моя счастливая пред-отъездная печаль усиливалась, необъяснимым образом сходясь в тональности со странным очарованием этой семьи, составленным из трагического увядания и кристальной ясности девичьего голоса, молодой жизни и сломленной силы…
На веранду поднялся человек в форме, посмотрел из-за стекла на Никиту, который тут же вышел и скоро вернулся, уже одетым в военное. Он кивнул нам и нагнулся поцеловать жену, которая отстранилась и спросила строго:
– Когда вернешься?
– Кто ж меня знает? – пожал он плечами. – Еду в Энгельс. На полигоны. Балыка привезу…
– Знаю я твои полигоны, – грустно улыбнулась Вера и подставила щеку.
Капитан легко сбежал с крыльца и пропал за кустами.