– Посмотрите, как это красиво.
И мы видели и не пугались грозы, и косые струи дождя омывали наши плечи, головы и протянутые руки. Часто кончалось тем, что на балкон влетала бабушка, заламывая руки, и в ужасе кричала:
– Это не мать, а монстр!
Но вернемся на пароход, на котором плывут в самом начале своей супружеской жизни Петруша и Тасечка. По словам моей мамы, их несоответствие было только в грозе (они по-разному ее воспринимали), во всем остальном они были в плоть едину (Мф. 19: 5), и любовь их от гроз не уменьшалась, так как мама потихоньку своим примером сняла с Петечки его трепет перед грозами. Их свадьба была в 1916 году. Немного пожив в Питере, они с родившимся сыном Петрушей в роковом для всего мира, а для России в особенности, 1917 году уехали втроем в Дивеево. Второй сын, Серафим, родился почему-то в Нижнем Новгороде, о чем было сообщено телеграммой в Дивеево: «Окрестности тронулись благополучно!» Получив сей загадочный код, все в доме пожали плечами, ничего не поняв и не выслав Василия на лошади в Арзамас. А телеграмма в первоначальном своем тексте гласила: «Окрестив, тронулись благополучно». Вот сейчас я вспомнил, а потому мне стало понятно, почему Серафим родился в Нижнем. Врачи предупредили маму и папу, что плод во чреве при родах грозит матери смертью. Предложили загодя убрать эту смертельную опасность. Мама наотрез отказалась убить во чреве живую жизнь и полностью отдала себя воле Божией, хотя папа, боясь за ее жизнь, колебался и просил ее хорошенько подумать, а когда мама без колебаний отвергла все варианты своего спасения, то папа обрадовался ее решению и сам передал все: и ребенка, и жену – воле Божией. Вот почему Серафим родился в Нижнем: там, наверное, были врачи, которым доверилась мама. Петруши к этому времени не было уже на свете: он скончался, прожив в этом мире девять месяцев. Это была первая смерть, посетившая нашу семью, это была первая могилка на монастырском кладбище, внутри Канавки, куда, по словам Божией Матери, «антихрист не сможет вступить». А в это время Православная Русь погружалась в антихристову бездну, в преисподнюю ада! Но звонили еще саровские и дивеевские колокола.
«Вот, – говорит мама, – в Сарове зазвонили ко всенощной, сейчас и у нас ударят, скорей одевайтесь». Поспешно напяливают через наши головы белые, праздничные пикейные рубашки, причесывают деревянным гребнем наши вихры, и вот мы уже идем с мамой, окутанные гулким звоном всех монастырских колоколов, солнечными, закатными лучами летнего вечера, по аллее цветущих лип от колокольни в торжественный собор. Он освещен одними лампадами, которые, как по волшебству, в мгновение ока загораются от бегущего огонька, по волшебной ниточке от лампады к лампаде, и вот уже все паникадило в центре собора мерцает тихим, молитвенным светом. Матушка-игуменья на своем игуменском месте. В черных мантиях, с длинными шлейфами, с камилавками на головах, выходят плавно и торжественно на середину собора матушки – певчие правого и левого хора. Начинается всенощная, длинная, монастырская. Изведи из темницы душу мою (Пс. 141: 7), нараспев канонаршит канонарх, а хор отвечает: Исповедатися имени Твоему (Пс. 141: 8). Из какой это темницы, думаю я, они так просят «извести душу мою»? А темницы уже готовились всем: и нам, и им – всей России.
А пока звонили монастырские колокола и в Сарове, и в Дивееве, и по всей России. Ходили крестные ходы по Канавке с сонмами епископов, духовенства и мирян. Словно предчувствуя беду, нескончаемым потоком шли, ехали убогие, хромые и слепые, глухие и гугнивые; с котомками за плечами, неся больных на руках и носилках, шел русский народ через Дивеево в Саровскую пустынь к преподобному Серафиму, на его источник, в дальнюю и ближнюю пустынь, где в молитве и безмолвии благоухал он, «крин пустынный»[3]. Огромный гранитный камень, на котором тысячу дней и тысячу ночей, «воздевая преподобнии руце»[4] свои, молился за мир великий угодник Божий. Все обходил народ, молясь, целуя и припадая к его святым мощам, словно прощаясь, словно в последний раз, да так оно и было. Близилось время, близилась генеральная антихристова репетиция.
1919 год: разруха, голод, а тут еще на свет Божий появился я.
Незадолго до этого события моя мама во сне видит преподобного, который говорит ей: «Назовешь именем, которое будет на девятый день». Когда в то самое утро спокойно, как говорила мама, улыбаясь, она произвела меня на свет, прямо дома, да как-то даже и неожиданно – снова мальчик (Серафиму в то время было год и два месяца), все сразу уткнулись в святцы – какое имя на девятый день? Вот он, девятый: Петр, Алексий, Иона, Филипп и Гермоген? Вот загадка! «Петр? Уже был и умер. Иона, Филипп и Гермоген? Да Алексий же!» В нашей дивеевской жизни все было связано с преподобным, он был наш, свой батюшка, бывало, к нему обращались как к члену нашей семьи, как к живому, вот тут находящемуся.
Да, конечно, Алексей, ведь у батюшки брата звали Алексием, конечно, батюшка это и имел в виду. Детская искренняя вера, как легко с тобой жить! Нет никаких проблем, все ясно и просто, и все с Божьего благословения и с батюшкиного тоже. И окрестили меня, и нарекли именем – Алексий. С тех пор до конца своей жизни, короткой и неимоверно тяжелой, звала меня мама Аленушкой. То был 1919 год, уже два года прошло, как залитая кровью Россия содрогалась в конвульсиях. Все чего-то ждали, никто не верил в длительность этих судорог. Сегодня-завтра рухнут эти большевики, рассеется мрак, произойдет чудо.
– А слышали, что сказала блаженная Мария Ивановна? А предсказала она близкую кончину моего отца, а не конец начавшейся бури. Пришел как-то к ней мой папа (его в монастыре все любили, «голубком» называли), усадила его блаженная чай пить, сидит он с ней, чаек попивает, а она смотрит на него так внимательно, прямо в его душу смотрит и говорит:
– А хочешь, Петенька, я тебе твою смерть покажу?
– Покажи, – спокойно отвечает Петенька.
Вскочила тогда блаженная из-за стола:
– Ой, жарко мне, жарко, жарко – открой окно, жарко мне! Ой, холодно мне, холодно, озноб колотит – накрой меня шубой, накрой, еще, еще! Ой, жарко мне, жарко, я вся горю!
Грустным пришел домой отец и рассказывает о случившемся с ним Тасечке, как блаженная ему его смерть показала, а было в то время ему тридцать три года. Шла голодная зима 1921 года. Голодал монастырь, голодали и мы.
Собрав кучу разных вещей, поехал папа по селам и деревням менять их на муку и разную снедь, и так несколько раз: привозил и снова брал все, что можно обменять, и ехал, большую часть отдавая голодающему монастырю. А под весну слег и не встал: то холодно ему то жарко, бьет то жар, то озноб. «Скоротечная», – сказали врачи, а на следующий день после Благовещения он скончался. Прощаясь с нами (нас мама обоих держала на руках), он, обратясь к ней, сказал:
– Тасечка, держи детей ближе к добру и Церкви.
Это был его последний завет нам и ей, но мне в тот день было полтора года, а Серафиму около трех. Память моя не сохранила живой образ отца, только его могилку рядом с Петрушей у храма Преображения Господня на монастырском кладбище, внутри Канавки, куда, по словам Матери Божией, «нога антихриста не вступит». Там сейчас хоккейное поле, но это еще не нога антихриста! Это еще впереди, и нога его туда не вступит, я в это верю! Итак, на монастырском кладбище еще один холмик, еще один деревянный русский крест. Не стало папы – весь монастырь хоронил его. Как рассказывала мама, в тот год весна была страшно ранней, и на Благовещение была уже зеленая трава.
8 апреля 1921 года мы, дети, осиротели, не успев в памяти своей детской запечатлеть живой образ отца. Мама овдовела в 24 года, оставшись с двумя младенцами на руках в доме покойного отца со свекровью, властной и взбалмошной, которая не могла простить маме любовь к ней любимого ею сына, и свекром, человеком умным, спокойным и доброжелательным. В памяти моей сохранилась, к сожалению, только его смерть. Скончался он зимой 1925 года, тогда мне было пять лет. Я очень хорошо помню, как дедушка тем зимним утром, в тулупе с поднятым воротником, садился в сани, стоящие на нашем дворе, запряженные заиндевевшей от мороза лошадью; как Василий, вертьяновский крестьянин, брат Анюты, послушницы Дивеевского монастыря, живший по благословению матушки-игуменьи в нашем доме, во служении при бабушке, прыгнул в сани, причмокнул губами и крикнул: «Но-о, пошла, ми-ла-я». Сани тронулись, закрылись ворота. Дедушка поехал в соседнее село покупать дрова. А пока он по морозцу ехал, дом продолжал жить своей жизнью.
На кухне топилась русская печь, ухватом двигались чугуны, что-то в них кипело, бурлило и варилось. На кухне мама и Анюта. Там был еще отгороженный тесовой перегородкой так называемый чулан, с окном на огород. В этом чулане постоянно, подолгу кто-нибудь жил, в основном бездомные калеки, пришедшие на богомолье и застигнутые стужей без крова и пищи. Нас, детей, на кухню не пускала бабушка, но, пользуясь ее отсутствием, а по утрам она всегда ходила к службе, мы, конечно, толклись на кухне, так как запретный плод всегда сладок. Я помню, но это было уже после смерти дедушки, долгое время в чулане жила нищенка Анюта со слепой девочкой Катенькой, нашей ровесницей. Вот она-то нас с братом очень интересовала.