Когда-то в первый послевоенный год она нашла под глинобитной стеной рынка опухшего от голода, умирающего аульского мальчишку в сыромятных чарыках на босу ногу, а дело было зимой. Приволокла его на себе в госпиталь, где еще работала в то время сестрой-хозяйкой, откормила, отогрела, словом, вернула к жизни, а теперь он большой человек, чуть ли не самый богатый в городе, но все еще помнит добро.
Благодаря своему старому знакомцу без особых хлопот она получает по полуказенной цене кусок самой лучшей, самой свежей говядины, какая только имеется под прилавком, а для человека, принесшего волшебное «он сказал», она всегда имеется.
Анна Ахмедовна жалеет мясника, потому что знает, что он перенес в детстве полиомиелит, что он пробился к своему богатству и власти сам, ценой огромного труда, ухищрений, унижений, нечеловеческих усилий, ценой всей своей недюжинной натуры. Она не переставала восхищаться его необыкновенным характером и тогда, когда, чуть-чуть оклемавшись, ни слова не зная по-русски, он в самое короткое время вдруг стал своим человеком в госпитале, не стеснялся выносить судна из-под тяжелораненых, не боялся перевязывать самые страшные, самые загноившиеся раны и делал это с таким волшебным проворством, бережностью и ловкостью, что скоро медсестры стали доверять ему как ровне; восхищалась она им и тогда, когда он уже стал мясником и, худой, юный, с зари до зари прыгал на своих разновысоких ногах за цинковым прилавком, насмешливо подмаргивая покупателям удивительно зелеными, беспощадно-печальными глазами.
Теперь мясник толстый и всемогущий, с полным ртом червонных зубов, и хромота его не бросается в глаза, как прежде, – теперь у него на ногах ортопедическая обувь, сделанная, как говорят в городе, по спецзаказу. Об этих ботинках мясника в городе ходит легенда, будто их не только делали в Москве по спецзаказу, но и, что особенно существенно, прилетал из Москвы мастер специально только для того, чтобы снять с ног мясника мерку. Да, теперь мясник совсем не тот, но ей все равно жаль его, как прежде, и именно эта жалость позволяет ей до сих пор обращаться к мяснику, стушевывает оскорбительность ситуации. Ей жаль его и стыдно перед ним: спасти-то спасла, а в настоящие люди не вывела. Так уж сложилось: именно на это время упали ее беременность, уход из госпиталя, замужество, рождение сына, бессонные ночи, заботы, заботы, хлопоты… Ах, что и говорить, хватало своего с лихвой, но все-таки очень жаль, что не вывела она парнишку на другую дорогу. А ведь с его умом и, главное, с его характером он мог бы получить любое образование и стать большим человеком в любой области, точно так, как стал в своем мясницком деле.
Да, и снова повторяется все, как всегда: покупает Анна Ахмедовна мясо, готовит вкусный обед и зовет в гости Клавусю с Колечкой…
Истончившаяся от многих стирок, выношенная почти до нематериальности ситцевая сорочка невесомо окутывает ее тело, тоже уже почти нематериальное, но все еще полное жизни. Правда, не той прежней жизни, когда можно было транжирить себя без остатка, не заглядывая в завтрашний день, а новой, той, что вдруг приходит к человеку, пережившему, казалось бы, все, что можно пережить, выдержавшему все бури, все натиски и по воле судьбы оказавшемуся наконец в тихой гавани, чтобы испытать еще и то, что мало кому дается, испытать последнее: прелесть здоровой старости, не омраченной подло прожитой жизнью.
Распущенные по плечам тяжелые волосы закрывают всю ее худенькую спину. В полутьме освещенной газовой горелкой кухни ей и самой не верится, что эти волосы ее. Волос вполне бы хватило на двух восточных красавиц, а они принадлежат ей одной. Зачем? Почему? Зачем – неизвестно, так уж распорядилась природа. А почему – понятно: ни в молодости, когда была в моде короткая стрижка стахановок, ни в зрелые годы, когда парикмахерша местного театра красотка Сима просила продать ей волосы на парики (Сима уверяла, что сделает из них для своих лысеющих актрис три отличных парика), она так и не отрезала косы, так и промучилась с ними всю жизнь. Господи, как было тяжело! Особенно в войну и в первые послевоенные годы, когда каждый кусок мыла был событием. В таких волосах, как в саванне, могло развестись все что угодно, хоть зебры полосатые. Но не развелось. Дело прошлое, а вспомнить приятно и, пожалуй, есть чем гордиться – не развелось! Она следила за волосами так тщательно, так часто их мыла и расчесывала, что все обошлось даже в те неправдоподобные для таких волос времена. Как тяжело было мыть их! Ни воды под рукой, ни мыла. О шампуне и речи не было, это сейчас у нее в ванной коллекция шампуней, а тогда никто и не слышал про шампунь. Хотя, наверное, в Соединенных Штатах Америки он уже был. Она задумалась, глядя на голубую корону газового пламени, слушая, как начинают лопаться пузырьки в закипающем чайнике. Был в Штатах в войну шампунь или не был? Надо узнать – все-таки интересно. Какой там шампунь? Каустической содой мыла, золой, кислым молоком, луком, отрубями. А сколько гребенок сломала – и роговых, и деревянных, и алюминиевых, и пластмассовых. Бывало, даже муж разрешал ей в сердцах: «Срежь ты эти патлы – не мучься!» Разрешать-то разрешал, но и гордился, как ребенок, ее невиданными косами. Намучилась. А не отрезала она их не потому, что не хватало духу или боялась разонравиться мужу, а не позволял характер: не могла она вдруг переменить свой облик, так же как не смогла выйти во второй раз замуж даже овдовев, хотя предложения были. Как не смогла она переехать в другой город даже в те времена, когда свой родной осатанел до чертиков. Такой уж у нее с молодости был характер – нацеленный на постоянство и в большом, и в малом. Наверное, это плохо. Да, конечно, плохо. Вот и сын Георгий всегда смеется: «Какая ты прямолинейная, какая ты одноплановая, мама! Человек должен быть гибким, понимаешь, гибким!» Наверное, он прав. Конечно, прав. Должен быть гибким, но до какой степени? Как определить степень возможной гибкости – кто подскажет?
Анна Ахмедовна выключила газовую горелку. Пламя погасло тихо, без хлопка, который обычно указывает на плохое качество газа или на то, что газ кончается. Нет, газ был хорошего качества, и его оставалось в баллоне еще достаточно много. Она стала вспоминать, когда ей этот баллон привезли: то ли месяц тому назад, то ли полтора? Так и не смогла вспомнить. Только подумала лишний раз о том, что газ почти не расходуется ею. Плеснула в чайную чашку утренней заварки из маленького фарфорового чайника кузнецовского завода, долила кипятка. Заварной чайничек – единственная вещь, оставшаяся еще с тех незапамятных времен, когда была жива княгиня – бабушка Анны Ахмедовны по отцу. По отцу она была из князей, вернее, из местных князьков – обедневшие, фактически утратившие все сословные привилегии еще в конце прошлого века, они добывали свой хлеб насущный воинской службой и славились не одним только умением сидеть в седле, джигитовать, носить черкеску, но и вольнодумством. От бабки и достались ей в удел эти баснословные волосы да царственная осанка. Когда она шла от плиты к столу, распущенные волосы тяжело и мягко терлись о плечи, словно живые, ниспадали волнисто по всей спине гораздо ниже пояса. Если бы время от времени она не подрезала, не подравнивала концы, то давным-давно волосы выросли бы до пят. Господи, как она мучилась с этими волосами, но зато как они выручают ее теперь!
Разве можно допустить, чтобы волосы сбились в колтун?
Нельзя. Значит, надо их холить, надо смотреть за ними. И она смотрит, как за живым существом, вполне самостоятельным, дающим и ей зацепку в этой жизни, как бы оправдывающим ее право на существование.
Особенно важно то, что волосы до сих пор живые – они растут, на месте выпавших или вычесанных гребнем возникают новые, они блестят и струятся под гребнем, как молодые, будто и не одного возраста с хозяйкой. Глядя на эти холеные волосы, она даже подумала однажды: «Вот что значит хорошая жизнь!» И позавидовала своим волосам.
На ночь она расплетает косы и расчесывает их частым гребнем, а по утрам заплетает и укладывает вокруг головы высокой короной – и вроде бы каждый вечер и каждое утро у нее есть неотложное дело. А только неотложные дела и поддерживают пульс жизни, если что-то можно отложить на завтра или на послезавтра или вообще отложить, значит, это что-то не служит делу поддержания жизни, а может быть, даже и вредно для нее, во всяком случае – излишне.
Трудно даже вообразить, сколько зла не сделано на этом свете лишь по забывчивости, по лености, по охранительному равнодушию. Когда говорят «услужливый дурак – опаснее врага», подразумевают и дурака активного, готового бежать впереди паровоза и быть умнее всех, даже умнее самой жизни. Она давно уже понимала, что если говорить о жизни вообще, о Жизни с большой буквы, то есть в ней какая-то великая саморегулирующая сила, и главное: не бежать впереди паровоза, не лезть на рожон, не дергаться на оживленном перекрестке, когда уже включен красный свет, а стоять и ждать, тогда есть шанс остаться невредимым до зеленого света, а значит, вообще остаться.