– В лесу, на северо-западе, вверх по реке есть какое-то незаконное поселение.
Старая татарка улыбалась одними глазами (а были они у нее гипнотически добрыми, говорят, действовали на баб усыпляюще, заставляя забывать о боли).
– Мне нужно, чтобы кто-то отправился туда и кое-что передал. Там есть девка одна, сильно мне дорогу перешла…
– И семеро вооруженных воров-рецидивистов. Если хочешь по правилам, то у тебя есть свои рычаги, я же в подобном не участвую, ты знаешь… – Сунмас Романовна положила на край стола белое вафельное полотенце и тяжело опустилась напротив Ритки, озираясь в поисках кружки с недопитым чаем.
– Семеро? – Риткин голос дрогнул. – Семеро воров-рецидивистов? Откуда вам известно?
Сунмас Романовна прищурилась и улыбнулась:
– Ну, знаю я…
Ритка глубоко вздохнула, совсем не воинственно огляделась по сторонам, подумала, что неплохо бы тоже чаю выпить.
Можно было бы убрать старую татарку, да хуже от этого сделалось бы лишь ей, Ритке, персонально. Надавить на нее – тоже Ритке хуже.
– Мне от них не надо ничего… – закуривая, сказала Ритка, а Сунмас Романовна смотрела на нее умиротворенно, с готовностью понять, как смотрят на взрослых дочерей, любуясь.
– Не моего ума это дело. Но там девка одна есть.
Сунмас Романовна кивнула, не убирая с губ умиленной полуулыбки.
– Не нужно, чтобы она была. Вы меня знаете. Слово мое знаете. В этой всей истории замешаны только вы, ваш сын и я. И не нужно этой девки… вот он пусть и доложит потом, – сказала, пружинисто встав, приосанившись у дверей, поправляя портупею. Тулуп и ватные брюки были на ней бледно-зелеными, шапка – серой, волосы под шапкой – бледно-рыжими, а губы, румянец на щеках, крылья носа и звезда на шапке – яркими, пунцово-розовыми. И пронзительные, словно налившиеся цветом голубые глаза со светлыми ресницами смотрели, широко распахнутые, девичьи почти, словно не знали ни про звезду, ни про форму, ни про портупею, и вообще не имели к этому никакого отношения.
Зима выдалась тяжелой. Никто в лесу не умер, но голодали сильно. Как-то косо, непродуманно поставлено было хозяйство, несмотря на то, что суровый опыт минувшего года должен был преподнести всем урок. Далеко от шахты ходить было нельзя – снег между деревьями ложился тонкой пеленой, а следы от лыж получались глубокими, заметными издали. Каждый знал, что стало виной этой осенней недальновидности, этой осенней золотистой эйфории, сместившей центр тяжести в приоритетах. Будто окрыленные, все до единого, так неожиданно и так явственно влюбленные, они провалились в ловушку праздного возбужденного безделья, не способные думать о будущем.
В марте стало ясно, что как минимум двое из них могут умереть в любой момент.
В очередное полнолуние, когда берег реки скалился кривыми клыками поломанных льдин с сугробами, а сама река простиралась широким белым полем, Андрей снова отправился искать помощи. То, что он понимал в облаках и ветрах, обещало обильные снегопады, и по дороге к реке его следы заметались тут же. Но на обратном пути в небесах возникла заминка, тяжелая сплошная серая туча легла на верхушки деревьев и замерла там, а его следы – косая, виляющая лыжня – уходили в хороводы еловых стволов серой путеводной нитью. В конце этого похода он едва держался на ногах – холод, вес зимней одежды, отсутствие какой-либо растительной пищи практически лишали рассудка – да не до такой степени, чтобы не понять: вот и смерть рядом. Силы кончились. Где-то обронил кресало, поломал одну лыжу. Бросил мешки, чтобы потом за ними вернуться с подмогой. Шел медленно, самой короткой дорогой, боясь сбиться с пути.
В конце апреля хорошо было подставлять лицо под окрепшие солнечные лучи. Тонкая кожа век и трещины на губах первыми улавливали жар, хотя в ушате у колодца по утрам вода стояла с сероватой корочкой льда, и редкая трава у порога все еще покрывалась инистой пылью. Пора было уходить. Документы готовы, осталось немногое – появиться не там, где их ждали. Вынести мучительный переход по тайге и как-то переправиться через реку.
Работать стали с новым рвением – выявился хозяйственный азарт, ведь все, что удастся вынести отсюда, ляжет потом в фундамент новой, вольной жизни. Уходили на два-три дня, все всемером, оставляя Бузю одну.
И однажды, подняв голову от корыта с водой, где песком с золой оттирались армейские котелки, ощутив на себе чужой взгляд, Бузя увидела пожилого мужчину в военной полевой форме с майорскими погонами. Он был круглолиц, с пышными, подмазанными сединой усищами – таких усищ она не видала с момента эвакуации. Оттененные морщинками маленькие прищуренные глазки смотрели добродушно и удивленно.
– Ну что, – сказал мужчина, – воды дашь попить?
Бузя неуклюже вскочила, пошатнулась, сдвинув подальше с лица привычный платок, мужчина поддержал ее за локоть. Скрылась в дверном проеме, судорожными движениями схватила чистый котелок, черпнула воды из бочки.
Мужчина продолжал стоять у порога, подставив усы солнцу, спокойный и добродушный. Взял котелок и с удовольствием, большими глотками, выпил все.
– Так это… – сказал, словно речь шла о чем-то будничном, словно бывал тут каждый день, – когда хозяева вернутся?
Девушку била крупная дрожь, и она стояла, вжавшись спиной в неотесанный горбыль, которым обложили избу снаружи.
Что там случилось? Бунт? Отца убили? Что хорошего может принести чужак? Для ее семерых уж точно ничего, и для нее самой вряд ли.
– Ушли вчера, думаю, послезавтра будут, – глухо ответила, кроша ногтями трухлявую кору с капельками застывшей смолы.
– Эй, ты чего? – спросил мужчина. – Чего ты? Я же свой. Ну, свой я…
– Свои у каждого свои бывают.
– Да это ты брось, – добродушно протянул усач, – уж не убивать я сюда пришел. Ни их, ни тебя. Гляди-ка… – озорно блеснув глазами, он скинул с плеча вещмешок, сел на корточки, порылся там и, как сокровище, бережно, словно живое, вынул что-то, завернутое в несколько газетных листов. Бузя склонила голову набок, пытаясь прочитать заголовки. Среди скомканных полос появился глянцевый красный бок. Яблоко. Словно вся радость пережитой зимы, все облегчение отступивших болезней были теперь в этом яблоке. Ведь в бреду, умирая, она больше всего на свете хотела именно этого – казалось, съест яблоко – и болезнь пойдет вспять. Она собирала все силы, цепляясь за него ускользающим сознанием, пыталась удержаться, представляя его, примеряя в руку, ощущая его запах…
– На-ка. Гляди, какое.
Яблоко, вобравшее в себя без остатка солнечный свет, предназначенный для болотисто-оливковых квадратов на отцовской карте, удобно улеглось в ее ладонях.
– Ой, спасибо…
– Бери, бери. Я тебе, а ты – мне.
Бузя отшатнулась, но яблоко не выпустила.
Тряхнув головой и разгладив усы, мужчина сказал:
– Да ты что подумала, дуреха! Поесть дашь? И отлежаться пару часов с дороги, мне любой сарай или сено подойдет.
– Там и баня есть, я могу натопить…
– И меня потом голого ваши сцапают… не, в баню я потом пойду, как вернусь. А ты бери, бери, ешь. Вон там еще у меня есть. Батька твой просил передать.
– Батька? Так почему вы были так долго…
– Долго? Ишь, шустрая какая… на, вот, бери все, – еще нагрузил ей в сложенные на груди руки завернутые в газету яблоки, задев на пороге, чуть толкнув, вошел в избу.
Бузя оставила яблоки лежать на лавке во дворе, а сама пошла за будки с кроликами, где, чуть отсыревшая, оплывшая, высилась куча, которую нужно было поджечь на случай тревоги. Без толку совала она головешки – шел жидкий дымок, без ветра все затихало.
– Это ты что тут задумала? – спросил усач, встав у нее за спиной.
Бузя не ответила.
– Да не бойся ты. Я один. Один я… просто в разведке, узнать, ты ли это. Значит, так. Я уйду, а ты бойцам своим не говори ничего. И не тронем мы их… не тронем… за ними там стоят люди… все мы люди, не враги, свое отвоевали уже. Ты яблочки-то съешь, сама съешь. А за тобой мы позже придем – сама понимаешь, тут по лесу дорога неблизкая, всякое может быть. А ты, говорят, хворала.
– Было дело…
– Ну так вот… ну так вот… яблочко съешь-то, неужто не хочется?
Бузя вздохнула, бросила удрученный взгляд на пыхнувшую агонизирующим дымком кучу влажной хвои, поплелась в дом.
Коля, Саша и Мирон вернулись следующим вечером. Уже во дворе, слишком поздно, заметили обугленную головешку на тревожной куче. Коля отпрянул назад, остальные, заметив его взгляд, бросились в кольцо, стали друг к другу спинами.
Но вокруг все было тихо. Солнце облило желтым макушки елей. Под ногами собиралась сероватая прохлада.
Из-за усталости, из-за разбивающей трезвый рассудок весенней заторможенной расслабленности давно уже не ставили меток, не натягивали нитей между веточками на земле, не обходили всю поляну вокруг, прежде чем вернуться в избу.
Бузя лежала на кровати и, казалось, крепко спала. На столе, на расчищенном от муки и мисок краю, лежали яблоки, а на полу, как листья гигантского белесого лопуха – аккуратно расправленные газетные листы.