– Конечно, представляю! И все это будет обязательно! А потом я тебя повезу в Москву и Санкт-Петербург. Русская культура, русская баня, русские женщины – все, что захочешь, – подбадривал я своего друга много раз, абсолютно веря в мою поездку на Гаити и его в Россию. – То ли еще будет, Лук!
Говорят, что товарищи, дружба которых окрепла на войне и в тюрьме, – самые верные.
Со временем я понял почему.
Глава 15
Собаки, убийцы и ниггеры из 315-й…
«Мне хорошо, я сирота!»
Примерно так начинается роман «Мальчик Мотл» гениального рассказчика Шолом-Алейхема.
Я радуюсь тоже:
– Мне хорошо, я в тюрьме! – И добавляю: – У меня новые впечатления и новые друзья!
Причем среди друзей все больше «dogs, killers and niggers» – «собак, убийц и ниггеров». Именно этими словами называли себя и своих приближенных мои новые сокамерники по 315-й.
Велик и могуч «ибоникс»[135] – язык американских городских цветных гетто и субсидируемых властями многоэтажек.
Я начал изучать этот любопытнейший жаргон с первого же дня своего переезда на ПМЖ на Южную сторону. Ибо, как говорили классики марксизма-ленинизма, «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя».
Как Доцент из «Джентльменов удачи», я заучивал новые слова из американской фени: девушка – чувиха, ограбление – гоп-стоп, столовая – chow-hall[136], спасибо – good looking[137], извините – my bad[138], вагина – pink eye[139], иметь секс – to punish the bitch[140].
Моим первым Учителем и Гуру в тюремной лингвистике стал балагур по кличке Джуниор[141] – тюремный Эдди Мерфи. После него у меня было много инструкторов по «ибониксу», но олимпийское золото принадлежало только ему.
Языковые выкрутасы интересовали меня профессионально – где-то в недрах прокуратуры и ФБР завалялся мой синий университетский диплом.
Пять лет я изучал романо-германскую филологию, но только сейчас, в федеральной тюрьме Форт-Фикс, у меня появилась уникальная возможность стать лингвистом-исследователем.
За неимением специальных карточек, на которые я должен был заносить примеры из американского блатного жаргона и черного «ибоникса», новые слова и выражения записывались в общую тетрадь и распределялись по категориям.
Была еще одна причина, по которой я решил заняться прикладной тюремной филологией.
Как правило, людям нравилось рассказывать о себе и давать советы. Следуя заветам мудрого Дейла Карнеги и вспоминая этнографа Шурика из «Кавказской пленницы», который на радость другим записывал тосты, я стал прилежным учеником и студентом – ибониксоведом.
И раскрыл уши.
Как-то раз еще на той стороне, стоя в очереди в тюремную лавку, я разговорился с одним чернокожим. Когда я слышал незнакомые слова, то переспрашивал своего болтливого собеседника. Причем по многу раз.
Выяснилось, что Шон «выдает перлы» на городском негритянском сленге – том самом ибониксе.
Когда же я повторил что-то простенькое из его репертуара, то нам обоим стало необычайно смешно. Веселились и он, и я, и все окружавшие нас черно-испанские зэки.
Аналогично потешались русские иммигранты в Нью-Йорке, научив своих американских коллег по работе говорить по-русски слова «жопа» или «пидарас».
Я нарочно утрировал свои реплики, произнося их с сильным русским акцентом, но, к моему большому удивлению, этого балагана почти никто не замечал.
Через полгода усиленных тренировок ситуация достигла своего абсурдного апогея: большая часть моих чернокожих товарищей по Форту-Фикс называла меня только так: «Gangsta L.», то есть «Гангстер Л.»
Самое забавное и невероятное – я начал отзываться на это имя!
В моем новом лексиконе – «золотом фонде зэка» – появились самые настоящие перлы. Например, два простеньких приветствия.
На стандартный вопрос: «What's up, what's up?», то есть «Как дела?» – отвечать следовало только так: «Same shit, different toilet» («То же самое дерьмо, только другой унитаз»).
Любимая фраза моего гуру Джуниора звучала следующим образом: «What's the story?» – «Как поживаешь, какие истории»? Ответ был трагичен и прост: «Ain't no glory in my story!» («История моей жизни бесславна»).
Высшим шиком в ибониксе считалось умение сочинять новые слова и фразы, которые потом были бы подхвачены народом.
Сленг Филадельфии, Чикаго или Нью-Йорка мог различаться, хотя основной костяк вокабуляра был понятен всем. От Вашингтона до самых до окраин.
Рэп-певцы приложили свою руку к делу популяризации общеамериканского цветного жаргона. Так, одна фраза кочевала из песни в песню, была любима всеми и использовалась зэками направо и налево. Мне она нравилась необычайно, поскольку была настоящим бриллиантом в короне афроамериканского инглиша[142].
Писалась и произносилась она одинаково ярко и необычно: «Fa shizzle, ma nizzle!»[143], означала: «For sure my nigga!» и переводилась: «Конечно, мой ниггер!»
В значении – «друг».
Лингвист Трахтенберг подумал и сделал пометку в своем кондуите: «Ebonics – это особая языковая форма, употребляемая афроамериканцами и заключенными американских тюрем, со своим уникальным синтаксисом, фразеологией, грамматикой, фонетикой, ритмом и семантической системой, отличающейся от логического и общеупотребительного английского языка, служащая замаскированной формой протеста против стигматических и расистских установок в современном обществе, а также для передачи закодированной информации между членами одной социально-возрастной или этнической группы».
Я остался доволен собственным научным выводом. Оказалось, что уроки из Воронежского универа даром не прошли.
Апофеозом наших с Джуниором занятий ибониксом и негритянско-тюремной субкультурой было совместное исполнение рэп-песен.
По вечерам от своих соседей мне волей-неволей приходилось слышать очередную «горячую десятку» хип-хопа, рэпа и «Ар энд Би».
Иногда, как заправский исследователь Миклухо-Маклай, я просил исполнителей написать или медленно проговорить слова того или иного шедевра.
Через несколько месяцев я уже мог поддержать светский разговор – «table talk»[144] о композиторах и поэтах-песенниках, популярных в моей 315-й: Фифти Сенте, Джей Зи, Бигги Смолзе и прочая, и прочая, и прочая.
Джуниор явно гордился своим студентом.
Когда мы с ним прогуливались по зоне, он любил останавливать каких-то своих черных друзей и просил их узнать у меня «как дела»?
Подыгрывая своему 25-летнему профессору, я как собака Павлова, натренированно выдавал один из отскакивающих от зубов ответов про «унитаз» или «глорию мунди»[145].
Успех шоу был гарантирован!
При этом все стороны (каждая на свой лад) получали удовольствие от этих добрых и незлобивых лингвоэтнографических игрищ.
Безусловно, гвоздем программы для сокамерников и особо близких товарищей было мое сольное исполнение популярной рэп-песни Бигги Смолза «Who the fuck is this / Calling me at 5.46 in the morning? / I am yawning![146]»
Иногда по просьбе американских трудящихся я повторял эту композицию о трудной жизни чернокожего наркоторговца на «бис».
Хохот переходил в стон, народ отчаянно бил себя по коленкам или подвернувшимся нарам, а мы с Джуниором снисходительно кланялись «многоуважаемой публике».
При этом мой эксцентричный наставник картинно протягивал мне свою темно-коричневую руку, а я ему – свою.
Как на открытке или политплакате советских времен о дружбе народов, мы застывали в межрасовом рукопожатии и экстазе интернационализма.
При этом мы громко, серьезно и с выражением произносили политически корректную американскую белиберду: «Плавильный котел», «Расовое разнообразие», «Отсутствие предубеждений», «Межэтническая дружба» и тому подобное.
Нами могли бы гордиться доктор-мечтатель Мартин Лютер Кинг-младший, Нельсон Манделла или моя классная руководительница Ольга Николаевна Гранова, навсегда вбившая в меня основы марксизма-ленинизма.
При всем при том и несмотря на показное братание, никаких особых иллюзий о коварстве большинства моих чернокожих соседей-каторжан я не имел.
Для «белого брата» у них зачастую находился увесистый камень за пазухой, хотя в глубине души я надеялся, что и Лук, и Джуниор – исключение из правил.
К тому же Джуниор был моим верхним «банки»[147] – то есть сокоечником и сонарником, а это ко многому обязывало. Более чем близкое соседство.
Джозеф Чарльз Джефферсон – он же Слим[148], он же Джуниор, бывший студент-правовед, сумел поразить мое почти что девственное тюремное воображение.
Это был не просто 25-летний высокий негритос, напоминающий страуса «эму» из-за оттопыренной пятой точки, а ходячий фонтан красноречия, эксцентрики и остроумия.
Наверное, благодаря этому «фонтану» я выбрал именно его своим учителем зэковского жаргона и ибоникса.
Мой новый тюремный дружбан одевался в соответствии с «черной» тюремной модой – его штаны были максимально приспущены и держались на честном слове.
Вернее, на его солидных размеров мужском достоинстве.
Чернокожая молодежь и копирующие ее пуэрториканцы с доминиканцами любили приспустить свои штанцы и за пределами тюрьмы. Взору окружающих открывались либо подштанники-кальсоны, либо трусы-боксерс, либо полуголые темные задницы.