И только он хотел ей енто такое все вмазать, аж по первое, аж по одиннадцатое число, всю-всю правду-матку, как тут вдруг киновед этот пунцовый приподнимается на цыпочки и говорит. А Мэрилин-то Монро заметила уже, что у психолога пушка заряжена и что ща как бабахнет на всю площадку, на все холлы на лифтовые, на весь на подъезд, да что подъезд, проревет на всю округу, и очнутся сонные козлы и полезут демократию свою спасать от американщины от этой, что прет и прет, ну прет и прет, хоть святых вон выноси, и она, короче, Мэрилинка эта, хотела уже, цок-цок, на каблучках, подальше от этой пушки, и столик, столик драгоценный на тысячу баксов с собой успеть в лифт вывезти, да чтоб не попадала в щель еда, еда, вниз, туда, в шахту, чтоб, мля, не попадала. И она уже заблеяла, Мэрилинка, коза, мол, изви-ни-ите, изви-ни-ите, бывает же такое, первый раз в жизни, как тут киновед этот набычился так и говорит нежно-нежно, так, что Гурвинек ентот, хозяин дома, чуть сам в угол не упал, где уже летал в пространствах в Римановых али в пространствах в Минковских физик тот усатый-полосатый, ловя там за хвост тензор свой энергии-импульса, что, блин, определяет кривизну пространства, пространства, блин, времени, начало, блин, всякого парадокса и самой что ни-на-есть модной дуальности, как когда через ноль проходишь, через начало, блин, координат в другую Вселенную до взрыва, до Биг-Бэнга до этого, и надо по-другому измерять и ценить надо по-другому, по законам автора, как он, сука, задумал, даже если он задумал свести всех и вся с ума, вот вам, вот вам, козлы, получайте, что заслужили, то и получайте, просрали Онегина с Татьяной, а теперь и Цинцинната набоковского, вот и жуйте разную херню, давитесь, гады, блюйте и славьте, славьте вашего, мля, Сороса, россияне! Короче, киновед этот и говорит, слышите, говорит, говорит, кинове-ед-то тот говорит (эй, там, читательница, не мешайте!).
Ну он и говорит:
– А погодите-ка, – говорит, – барышня!
И вынимает вдруг из-за пазухи тысячу долларов, зеленую-зеленую, с перзидентами с ихними и с защитой с електронной, чтобы подделать было нельзя, нельзя, да, да, подделать нельзя, и говорит ей:
– Оставьте енто усе здесь. Мы берем, мы усе берем.
А сам ей в декольти смотрит, то есть в декольте в это, как ея там грудь волнуется, как она там плещет в лобзании желаний, фу, черт, в желании лобзаний, и мерещатся ему ея соски, такие, мля, спелые-спелые соски, ягоды такие, вишни, что их можно сразэ сосать, м-дэ, сосать, надкусэвая, надрэзэвая зэбками как бы, чтобы сэк, сэк лизэть и снова посасывать, не посасывать даже, а надсасывать как бы, и лежать в покое, покоясь, и в неге, и зреть, зреть самому, набираться уверенности и сил, чтобы вдруг, р-раз! и взорваться, чтобы, р-раз! и навсегда, до смерти, да, до смерти, до блаженной да до черноты, да до немоты, да до ду да, да до ду да, а сам продолжает ей говорить, зубы ей заговаривать.
– Вам же, – говорит, – выгодно, вы и комиссионные получите. То бы один, а то целых два заказа продадите. Знаете, как вас похвалят?
У-у-у, как вас похвалят ваши начальнички. Они же вам еще и премию наддадут! Вот так наддадут, вот так! Ну не бойтесь, вкатывайте сюда. И располагайтесь, и звоните в свою, в свою инофирму, и заказывайте еще, в одиннадцатый. Был первый, а стал одиннадцатый.
Ну, въезжайте же, же, мадам!
А та стоит и вроде как не знает, и жмется все, и вроде боится, но как-то вроде фальшиво боится, и боится и не боится, на Гувинека косится, с оттопыренными его ушами все косится, как киска косится, вот-вот мурлыкнет, ну что ты, мол, сердишься на меня, ну не сердись, дурашка, дурачочек ты мой, мяу, мяу-у, мур-мур-мур.
А из психолога так вдруг все и повылетело куда-то, весь его пар, весь его жар, гар там, гнев разный, ну был гнев, и вдруг не стало гнева, так она его мяу, мяу, Монрушка ента, гав, гав, а тут еще и мяса куча, да и этот обалдуй, бычара киноведческая, баксы мечет, да и Жадочка в Сингапуре сидит, греет там подмышки свои волосатые на пляжах, а как же она, Жадочка, оттуда улетит? а никак она оттудова не улетит, раз поехала на Ту-сто пятьдесят четыре, четыре пятьдесят, значитца, вот и сиди там свой срок, грей-нагревай эритроциты, а я тут здесь сам себе хозяин, я, что, зря, что ли, фобии лечу, я вас спрашиваю, я, что, зря, что ли, фобии лечу! У-у-у, мля, задушу! А сам, короче, ласковый такой:
– Заходите, заходите. Мы вам не сделаем ничего плохого. Это вот Дима, Дмитрий Иванович, киновед, профессор известный. А там вон, мм, Николай Васильевич Гоголев, физик знаменитый, тоже профессор. А я Константин Михайлович, хозяин ентовой хвартиры, прошу любить меня и жаловать. Ну, не стесняйтеся, проходите, проходите, звоните, получайте свое трудом честным заработанное и еще комиссионное в прибавку. Да и от меня лично маленький-маленький подарочек, раз уж все так внезапно получилось, так спонтанно и так прекрасно получилось, а какой, пока не скажу. Ну проходите, проходите.
И он махнул рукой, да так, что чуть не задел Дмитрия Ивановича, киноведа, по лицу. А Коляка, гад, застонал там, в углу, видно, врезался-таки в какой-раскакой торпедоносный корабль.
А Мэрилинка посмотрела на них на обоих игриво так, по-кошачьи, по-мур-муршачьи, а на того, на Коляку, на физика, даже и не взглянула и сделала вид, что и не слышит даже, как он там, на мине подорвавшись, продолжает мычать, облизывая свои вырванные кишки, свои тензор-римановские кишки, ну, короче, и сказала таким певучим-певучим чистым-чистым тенором:
– Ну ладно, – говорит, – уговорили вы меня. Вы, я вижу, мальчики порядочные, интеллигентные.
А те:
– Конечно, конечно.
А она:
– Ну так я заеду к вам на одну минутку со своей каталочкой, разгружусь-ка тут быстренько, звякну в конторку, и бай-бай, гуд-бай в смысле, дальше себе по делам покачу. А то там меня мальчики-шоферы квадратненькие такие дожидаются, мотор даже, сказали, не будем глушить, сказали, не будем глушить, мля, слышите?
А профессура:
– Слышим, слышим, не глухие, чай.
И ентот, Гурвинек, соло уже, один в смысле, гундосит:
– Заходите, заходите!
И батман ей, да не какой-нибудь, а тандю батман, ножкой выделывает, вышаркивает и руки разводит, приглашая.
Ну она, короче, и въехала вся. А попка-то у нее, попка, ух, играет под платьицем, а платьице-то тонюсенькое-тонюсенькое, да и коротенькое вдобавок, а на дворе мороз! Морозище морозит такой, что о-го-го-го, нос может отвалиться с глазами заодно, минус сорок, во какой мороз! А она-то, бедняжка, как голенькая, как обнаженная вся, как раздетая уже, да еще выясняется, что без чулок и, быть может, без комбинации, въехала, ногами своими, понимаешь, длинными перебирает, страусиха, да шарами бедер поигрывает, да декольте своим сияет с ложбиночкой сисястой, уходящей за ткань, да-да, вниз, туда, туда, за ткань.
А этот, киноведище, думает усе енто время, мучительно так думает, лбы свои напрягая, как же, как же бы, бы же, да задержать ея, да разговориться с нея, да отослать бы эту, к чертовой матери, машину, с ентими там молодцами, с этими подлецами, в одиннадцатый корпус, с этими палачами-колунами со своим видео на масле, чтобы оставили здесь эту девчурку, раз уж все так одно к одному выходит.
А Мэрилинка-то уже, р-раз! и в кухню прокатывает, и на корточки садится, и начинает вынимать, вынимать и складывать на стол, на стул, на пол, на диван, а ляжечки ее ладненькие вместе так одна к одной, беленькие, незагорелые, а юбочка на бедра ползет, ползет, ползет, о-о-о! трусики розовенькие засветились-заиграли, а сама-то руками-ручками, лебедушками своими, быстро-быстро говядину, свинину мечет в блюдах по всем стульям, по столам, что вокруг нее.
Мечет-то мечет, а сама нет-нет да и взглянет то на одного, то на другого, а ляжечек не разжимает, не разжимает, падла, только иногда – оп-па!.. и снова свела, как бы ненарочно, а сама-то, конечно, нарочно, по глазам-то по блестящим видно, если, конечно, в глаза ей, бестии, смотреть, а не вниз, на коленки-ноги.
И тут ентого киноведа осенило, и он набрался духу и говорит:
– А что, – говорит, – вы, лапушка, а не летаете ли во сне?
А та:
– Во сне?! Да что вы, упаси бог, что я, ведьма, что ли, какая?
А сама прыскает, от смеха почти прыскает, рукою своей белою загородилась, как будто бы утирается, будто бы чешется там у нее нос, что ли, или губа, или щека, или надгубье, а сама ну прямо чуть не щелкает там соловьем от восторга, потому как такой он идиот, этот киновед, ну такой идиотище, ну полный козел со своими снами, и с такой своей мордой глянцевой от водки, и с таким своим пузом.
Ну и он, р-раз, и заткнулся, и не знает, что делать, как дальше продолжать, и впал в какой-то ступор кататонический и стоит, чуть не мычит.
А психолог как закричит:
– А мы-то, – кричит, – летаем!
А Мэрилинка:
– Правда, что ли?
А психолог:
– Серьезно. Не верите?
– И вы? – Девчурка на киноведа-то смотрит, и ямочки у нее на щеках играют, и вдруг, р-раз, фантик какой-то со стола подхватила от конфетки и закрывается им, щурится смешно и подмигивает так, что киновед этот даже и не верит своим глазам, и Гурвинек этот не верит, что она вдруг так, вдруг такая игривая, с такими миленькими ужимочками. И тогда киновед, значитца: