Дома она первым делом позвонила Маньке. Та голосом автоответчика попросила ее оставить свой номер, чтоб можно было «отзвонить, как только, так сразу…». Ольга бросила трубку, не назвав себя. Почему-то перед глазами стояла суетливая бабулька из метро, которая все норовила разглядеть ее юбку. Подумалось нечто благотворительное: взять бы бабку с собой, одеть бы ее с ног до головы, дать ей шелковое белье… Ай! Ай! Ай! Что творится со спятившими с ума мыслями людей! Ведь именно о шелковых рейтузах думала тогда и старуха с ломаным шоколадом. О том, какие они были широкие и красивые, хотя разглядывались в кусок отбитого, стоящего на батарее зеркала. Она, бабулька, тогда еще почти девчонка, откуда-то знала, что не надо смотреть в отбитый кусок зеркала, что это плохая примета, но рейтузы перевесили опыт жизни, затвердевший в примете. Так и получилось. Застудила она свои потроха до стыдности. В момент мыслей Ольги о том, как она могла бы нарядить в шелка старуху, та как раз присела за строительным вагончиком, и хоть на нее смотрела полная жизни девятиэтажка, ей были безразличны люди через стекла: она стеснялась только прямых глаз. Потом бабулька радостно убежала, и Ольгина благотворительная мысль иссякла, а с ней почему-то ушли все силы и пришла легкая затуманенность, почти как благословение.
В больницу Ольга попала только на третий день, потому что никто о ней не спохватился. На автоответчике она не отметилась, мне не позвонила, ее «негры» думали, что она все еще в Париже или Варшаве… И нашел ее не кто иной, как Кулибин. У него еще оставались ключи, и пароль «охраны» он знал. В этот раз ему надо было забрать свои старые вещи, которые давно узлом лежали на антресолях. А тут случилось, что мужа сестры уволили, и он сколотил дачную шабашку. Старье для черной работы было ему самое то. Сестра сказала: «Забери у Ольги. Зачем ей дерьмо?» Конечно, была резонная мысль – Ольга могла поменять ключи. Но была и еще резонней – металлическую дверь ставили еще при нем, в его последний месяц. Ну кто ж начнет это неподъемное дело – менять сейфовый замок? А Ольги как раз дома нет, так ему сказала Манька. И она же подтвердила, что ключи не менялись.
– Так я схожу за узлом, – не то просил разрешения, не то ставил дочь в известность Кулибин.
Он и нашел Ольгу, и вызвал неотложку, и отвез в больницу, где его спросили: «Муж?» – «Муж», – ответил Кулибин.
Потом ему сказали просто и без всяких там экивоков: «Она умрет».
Кулибин всполошился, стал орать («Коновалы!», «Как вас земля держит!», «Я на вас в суд!» и прочее разное), что было выслушано совершенно равнодушно, а санитарка, торкнув его полным судном, сказала с чувством:
– Во дурак! Тебе же легче – говно не выносить. Она ж у тебя теперь полная кукла…
Но Кулибин замахнулся на нее так, что ему пригрозили милицией. Тогда прямо с ординаторского телефона Кулибин криком вызвал дочь, зятя. Позвонил еще какому-то Ефимычу, какому-то приятелю Женьке, еще и еще кому-то…
В этот же день Ольгу перевезли в другую больницу, а на следующий день ей удалили опухоль в мозгу, вполне операбельную и доброкачественную. В предыдущей больнице действительно были коновалы.
Я узнала эту историю, когда из безнадежной Ольга стала вполне удовлетворительной. Я позвонила ей, потому что по всем расчетам она должна была вернуться, а трубку взял Кулибин. Он тяжело дышал, рассказывая мне все, так как одновременно мыл и чистил квартиру.
– Надо Олю забирать, каждый день ребятам ее больница влетает в копеечку, у нас (у нас?! – я это отметила мгновенно) деньги есть, но они на Олю. А зять оказался добрый парень!
Кулибин ворчал, что квартира запущена, краны текут, шпингалеты поотлетали…
– Все белье перекипятил, – сказал он. – Все-таки она придет после такой сложной хирургии.
Наверняка я поняла одно: Кулибин вернулся. Через три дня я позвонила снова. И снова мне ответил он.
– Сейчас я поднесу ей телефон, – сказал он мне.
– Привет с того света! – сказала мне Ольга, и хоть она хорохорилась, в ее голосе, внутреннем, подспудном, было столько боли, что я сразу подумала, что все много хуже. Что этот фокус с выписыванием из больницы тяжелобольных всем известен, что больница блюдет процент смертности, на голубом глазу выпихивая завтрашних покойников. – Приходи поокаем, – пригласила она.
Я позвонила Маньке.
– Да нет! – сказала она. – У нее все нормально! Спасибо папе, что он успел ее найти.
– Он там теперь живет? – спросила я.
– Такие вот крышки-кастрюли, – засмеялась Манька. – Конечно, я ни за что не поручусь на будущее, но пока отец лучше мамы родной. А меня – уж точно. Я бы так не сумела. С моей матушкой какое же надо иметь терпение!* * *
К вопросу о цветах или о том, как нам не впрок изобилие. Раньше мы все подчинялись сезону. И осенние хризантемы летом не могли возникнуть как на базаре, так и в нашей голове. Сейчас другое. В хозотсеках вагонов и самолетов нежно, лилейно, как невесты в гробу, лежат цветы из какого-нибудь Богом забытого Парагвая. Откуда знаю? Оттуда! В подъезде сдавали квартиру сиреневатому парагвайцу с ласковой улыбкой и коварными глазами. Он дарил детям и девушкам цветочную некондицию (лом, бой, слом или как это называется у цветов?), но потом дармовщинку перехватили бойкие старухи для кладбищенских букетов.
Мне нравится обилие цветов в городе. Мне только жаль, что я перестала понимать эту трогательную родственную зависимость возникновения бутона от нещедрости моего солнца и плохой погоды моей земли. Я забываю или не успеваю порадоваться моменту возникновения сирени (надо будет поменять цвет парагвайцу, сказать, что он фиолетовый, хотя, в сущности, это все равно). Изобилие перепутало времена года. Цветы летают, летают себе не в мой сезон разнообразнейшие красавцы, и я радуюсь и печалюсь одновременно, вместо того чтобы, согласно переменам жизни, покупать в любое время длинношеие розы и для них же разверзтые вазы.
Короче, я не знала, какие цветы любит Ольга. Боялась попасть впросак, принеся ей многозначительные ирисы или политически опороченные гвоздики.
Ромашки. Белые, но смелые. Не полевые, а из Голландии. Таким был мой выход из положения.
А могла бы сообразить, что на голове у нее белый бинт, что Кулибин отстирал белье до невозможной белизны, и лицо самой Ольги было бело-голубым.
Огромная белость, огромная белость, огромная белость одна на двоих. В общем, две дуры заревели.
И было о чем…
Ольга до копейки, до цента отдала деньги Маньке и ее мужу, хотя те и кричали, что им не к спеху. «Негры» за время ее болезни встали на свои ноги, и Ольга этому обрадовалась. «Ответственность за других – это уже не по мне». Однажды призналась, что держит неприкосновенной одну сумму прописью: на взятку в военкомат.
– Мало ли, что там у него может быть? Что мы знаем о французах, если о себе не знаем ничего.
– А Кулибина тогда куда? Об землю?
Она смотрела на меня странным таким взглядом, что я подумала: девушка оклемывается, девушка чистит амуницию, девушка услышала зов трубы.
– Не то, – засмеялась Ольга. – Просто сидит во мне тщеславие: откосить его мальчишку. На! – сказать ему. – Не все подонки в России. На!
«Ну-ну, – подумала я. – Ну-ну…»
Кулибин же внедрился окончательно и бесповоротно. Он даже успел перехватить и закрепить некоторых неустойчивых «негров», которых переписал из Ольгиной записной книжки в свою: «Не пропадать же делу». Ольга помогла ему устроиться ночным охранником в чистенький и вылизанный русско-чей-то офис. Он уходил через две ночи на третью. Отлично там высыпался. Однажды, неся Ольге детективы из английской жизни – другие ее душа не принимала, – я увидела в скверике возле их дома, как Кулибин ругался с женщиной. Мне пришлось резко свернуть, чтоб он меня не заметил, но я хорошо слышала, как он сказал:
– В конце концов, Вера! У тебя целые и руки, и ноги. А у нее из головы вынули почти пинг-понговый шарик. Даже звери в конце концов…
Простой человек Кулибин всегда имел в голове простые звериные сравнения: «Я тебе не собака», «Я тебе не козел». Это меня окончательно успокоило – Кулибин оставался с Ольгой как бы надолго. Это чтобы не сказать окончательного слова «навсегда». Ибо как его скажешь после слов Ольги о деньгах «на откос».
У Ольги отросли волосы и встали ежиком. Сзади девочка девочкой. Но когда она поворачивалась, в глаза бросались стрельчатые, какие-то просто декоративные морщины, идущие от уголков глаз. Однажды я поймала себя на том, что хочу вытереть эти будто карандашные побеги, сделанные вчерне для будущего уже основательного грима, который и явит миру ту «окончательную» Ольгу, у которой сегодня «зябнет голова, и от этого синеет кончик носа».
Фу-ты ну-ты… Я на десять лет старше ее, но не обряжаю же себя в «окончательную» внешность. Наоборот! Купила гибкие бигуди, делаю локон трубочкой, а потом долго расчесываю до прямоты. Но не все сразу, господа, не все сразу… Может, еще и оставлю локон, а может, подарю бигуди соседке Оксане Срачице. Не помню, говорила я или нет, но муж ее, шофер, уехал на заработки в Германию. К ней ходит как домой мужик из кавказцев. Он мне нравится, воспитанный, носит, подпрыгивая, Оксаниных детей на плечах. Он здесь тоже на заработках. Дома в разбомбленном Гудермесе дети-воронята ходят в том, из чего выросли дети Оксаны. В свою очередь, на ее детях – какая интересная линия судеб! – европейские шмотки, но явно второй носки. Если вообразить себе такой наворот, что муж немецкой женщины, с детей которой одеваются мои маленькие соседи, из каких-то там неведомых душевных посылов вляпался в наши кавказские дела и столуется у жены нынешнего Оксаниного примака, то всех их вместе можно назвать всадниками апокалипсиса, и это будет почти понятно простому человеку. Конечно, неизвестно, станет ли он бояться больше апокалипсиса или, совсем наоборот, вдохновится такого рода переселением народов, но я небрежно кидаю эту в одночасье возникшую мысль. Вдруг прорастет?