– Бежал в горы Лот, опаленный страхом, Ирит бежала, жена его, их дочери, удостоившиеся спасения, – головней, выхваченной из огня. Пыль жгла ноги, зной жег глаза… Так отчего она обернулась? – вопрошал крохотный Шпиц, просветитель затемненных. – Зачем и для чего?
– Там, позади, прошлое ее, – отвечал ученик, уверенный в своем понимании. – Для кого Сдом – проклятие, а для нее дом родной. В котором жизнь прожита. Дети выкормлены. Радость испытана.
– Не густо сварено, – откликался Шпиц. – Хочешь ли ты сказать, что Лот был бездушнее своей жены?
– Шагнул – не оборачивайся, – отвечал другой ученик, убежденный в своей правоте. – Загляни лучше в себя. Прошлое – оно в тебе и с тобой.
– Довод выслушан, – отвергал Шпиц. – Довод неубедителен. Хочешь ли ты доказать, что позади пустота, ибо всё свое уносим с собой?
– Готовых на смерть ради прошлого, – утверждал самый из всех начитанный, – гораздо больше, нежели страдальцев за будущее. Прошлое заселено-обогрето, будущее безжизненно и страшновато.
– Замечательно сказано! – ликовал Шпиц в восторге познавания. – Но следует ли согласиться с тобой, что человек, в сущности, ретрограден?..
Увядает лоза мудрости. Притухает огонек разума. Где слаженность интересов и обдуманность действий? Истина с трудом вылупляется из сомнений.
– Не жестоко ли?.. – вновь искушал неистовый Шпиц, в волнении кружа по классу. – Не жестоко ли за один взгляд обращать в соляной столб? Говори ты, Шпильман.
– Во-первых… – отвечал шалопай Шпильман, и все вострили уши к новой забаве. – Их же остерегали: «Не оглядывайтесь и не останавливайтесь». На зло не оглядываются. Не останавливаются на пути к добру. А во-вторых, никто ее не обращал. Печаль высушила тело. От тоски проступила соль.
И крохотный Шпиц таял от удовольствия…
Кабина втягивается на перрон, и они уже на вершине. Отделенные от мира пустыней. Огороженные провалами. На отвесной скале, которую не легко завоевать.
– Здесь, – сообщает экскурсовод, – десятки метров над уровнем океана. Выныриваем на время.
Любопытствующих ведут протоптанным маршрутом. Вороны вокруг, много ворон – без них не обойтись. Жадные, настырные, зажравшиеся остатками пищи, которую оставляют посетители. Взлетают тяжело и лениво, не поджимая лап, без охоты уступают путь, глядят, не отводя взора, прямо в глаза, словно намереваются их выклевать.
Слышны разъяснения:
– …северный дворец расположен на трех ярусах. От верхнего дворца до промежуточного сто ступеней, от промежуточного до нижнего шестьдесят пять…
Снизу, от подножия скалы, доносятся голоса, стуки, грохот. Там что-то городят, словно Юлий Флавиус Сильва вновь поднимает по тревоге Десятый легион, неодолимые его когорты, и по приказу прокуратора сооружают насыпь, громоздят на ней башню, обитую железом, устанавливают камнеметные баллисты с таранами, чтобы сотрясать стены для пробития бреши, забрасывать горящие факелы перед последним штурмом, а защитники крепости уже бросают жребий – кому кого умертвить, кому оставаться последним, чтобы лишить жизни самого себя…
– …сказал Эльазар бен Яир: «Пусть наши жены умрут неопозоренными, а наши дети не изведавшими рабства… Для смерти мы рождены и для смерти мы воспитали наших детей… Поспешим же к делу…»
Море внизу. За морем та сторона, где Моше застыл некогда в печали на горе Нево напротив Иерихона, где воды Иордана сводчато возносились ввысь, на триста верст к небесам. Оттуда задувает ветер, приносит с собой прерывистые запахи горьких вод. Самолет пролетает понизу над Соленым морем, гонится за ним орел, возмущенный вторжением неведомого соперника. Шпильмана оттесняют, то ли случайно, то ли намеренно; теперь возле нее сослуживец в кипе: нашептывает негромко, напористо – она не отвечает. Пробивается к Шпильману, говорит, не глядя:
– Сбежим?
– Сбежим, – отвечает он.
Уходят под общими внимательными взглядами к дальней окраине скалы, которую посещают лишь самые любознательные. Там тишина. Безлюдье. Птицы угольной расцветки подлетают без боязни, берут из рук хлеб и поедают не спеша. Слышен голос:
– Грузим детей своих, грузим внуков… Мне горестно, что оставляю их в таком мире. И стыдно.
Троюродный Шпильман – он тоже тут. Возвышается на остатках южной крепости, над крутым обрывом – не нырнуть в сутолоку. Замечает ли он слушателей, Стоящий поодаль? Волнуется – кто бы не взволновался, кричит в небо:
– Мы приходим. И мы проходим… Отчего не наступает конец беде?!..
Нет ответа. Нет даже эха. Затаились неподалеку цари с когортами наготове: Широй и Плеус, Дметрос и Геркуланус, Артемус, Ахтенус, Селекус и Армилус – головой над всеми.
Слезает со стены, подходит к ним:
– Обезьянка в красных штанишках увидела поломанный рельс. Что она должна сделать?
– Ничего, наверно, – отвечает Шпильман.
– Вы что! А паровоз? Паровоз-то едет.
– Тогда не знаю.
– Сдаетесь?
– Сдаюсь.
– Объясняю. Обезьянка должна снять штанишки и помахать ими. Машинист увидит красное и остановится.
– Это, наверно, большая обезьяна, – говорит Шпильман. – С большими красными штанами.
– Нет, обезьянка маленькая.
– Но паровоз-то большой… – Шпильман уже нервничает. – Огромный паровоз на огромной скорости. С него не заметишь красные штанишки.
– Нет, – отвечает категорически. – Обезьянка маленькая. Маленькая обезьянка в красных коротких штанишках.
Орел парит в вышине. Возможно, тот самый, что изгнал самолет из своих владений. Троюродный Шпильман глядит неотрывно, завистливо, словно предпочел бы час полета году ползучей жизни…
…это он, он выдумал когда-то обезьянку, которая махала штанишками возле поломанного рельса. Тот паровоз был далеко, а теперь уже на подходе, надвигается и грохочет; слепой машинист сурово глядит вперед, сумасшедший кочегар азартно подбрасывает уголь в топку, лопату за лопатой, крохотная обезьянка машет и машет выгоревшими на ветру, трепаными штанишками…
Они смотрят на него и молчат. Он смотрит на них:
– Приемник. Мой старый, безотказный радиоприемник. Кинулся со стола на пол, покончив с этими новостями. Приемники – они подвержены…
Они не улыбаются. Он не улыбается:
– Сбежали?
– Сбежали, – отвечает Шпильман.
– Не буду вам мешать.
И добавляет на отходе, недоступное их пониманию:
– «Как хорошо, что некого терять…»
Неровные ступени прорезаны в скале. Узкий спуск. Тишина. Блик солнечный через пролом под потолком. Эхо от голоса, если вскрикнуть. Когда-то здесь была вода, много воды для полива и утоления жажды – теперь сухо.
Звонит теща Белла:
– Шпильман, у меня трудности.
– Прости, Белла, я не один.
– Я тоже. Твой внук хочет быть кенгуру. Фиолетового цвета.
– Очень хорошо.
– И чтобы кенгуренок в кармане был фиолетовым.
– Еще лучше.
– Шпильман, где ты видел таких кенгуру? В каком магазине? Придется пошить на Пурим.
– Белла, что ты от меня хочешь?
– Купи материал. И получше.
Они сидят на дне бассейна, укрытые его стенами. Хрустит галька под ногой – кто-то проходит поверху. Вспархивает голубь, здесь поселившийся. Сообщает женщине, которая рядом:
– Внук желает обратиться в кенгуру. Фиолетового цвета. Что-то новое в его воображении, а я упустил. Меня это беспокоит.
Задумывается. Отвечает негромко:
– И я хотела. Стать кенгуренком, запрятаться в сумку к матери, где тепло и не страшно…
Прохлада на дне бассейна. Гулкая насыщенность скальных пустот. Проверка молчанием.
– Приглашаю в детство, моя госпожа.
Кусает губы. Раздумывает. «Что-то не порхается, Шпильман. Это ты понимаешь?» – «Это я понимаю. Приоткройся – и тебе приоткроются». – «Некому, Шпильман, некому. Чего не было, того не вернуть». – «Легкое беспокойство. Потребность перемен. Желание быть любимой – что с этим?» – «С этим плохо». – «Поправим, моя госпожа, это мы поправим…»
Шпильман возглашает:
– Рассказ-ключик. Для отмыкания дверей.
– Ключик?
– Ключик.
И начинает без промедления:
К Томеру прилетает бабочка…
…которая умеет мурлыкать.
Он надевает перед сном пижаму, ложится под одеяло, и появляется красавица в цветном трепетании, пристраивается рядом на подушке, намурлыкивает ласковые сны.
Такое случается не с каждым и всё же случается. А что тут удивительного? Мурлычет мама, когды папа нашептывает ей ласковые слова. Мурлычат Шани с Михалью над сладким пирогом. Мурлычет за компанию Сарра, выкладывая на тарелку вкусные кусочки. А бабочка старается для Томера.
– Тоже хочу, – сказал Шпильман. – Чтобы для меня.
Обычно он спит всю ночь и спит замечательно: голова еще опускается на подушку, а Шпильман уже досматривает первые сны. Но в этот раз ему не спалось – от обиды и всеобщей неблагодарности, ибо не мурлыкалось возле него, не урчалось, и к рассвету замучила Шпильмана тягостная бессонница.