По вечерам во дворе звучала заунывная музыка мизрахи. Кипел густой бульон, приправленный специями. Волшебное варево, сдобренное халвой, кунжутом, финиками, липкими дешевыми сладостями из соседнего супермаркета.
Прохладная струя апельсинового сока. Собачьи своры там, за свалкой и лимонными деревьями. Мусор в глубокой ложбине за домом. Крысы и летучие мыши по ночам.
– Ты видела хульду[11]? Вот такая хульда! – соседский сын, рыжий увалень в сдвинутой на затылок кипе, развел руки в стороны. Размер этой самой «хульды» был явно нешуточным. Хульда жила неподалеку, выходила гулять по ночам, скрипела острыми зубами, таскала объедки, возводила замок из пестрого пахучего хлама. Это была всем хульдам хульда. Королева хульдот. Весом в тонну, не меньше.
Могла запросто вышибить хлипкую дверь и устроить небольшой кровавый разнос. Воображение работало. По ночам я прижимала к себе ребенка, захлопывала окна, затягивала все трисы и пологи. Накрывалась с головой и стучала зубами. Крестовый поход хульдот казался неминуемым. На зубах перекатывались песчинки, за окном что-то скреблось и переваливалось на толстых лапах.
Проходя по шаткому мостику над ложбиной, я близоруко вглядывалась в копошащуюся, движущуюся массу.
– Видишь? – тяжело дыша, хозяйский сын хватал меня за руку. Видишь? – это самая большая в мире хульда.
Ее поджигали, травили, морили. Но безрезультатно. Хульда была непотопляема. Неистребима. Она была вечной.
Всех пересижу, всех переживу, – бормотала она, ныряя в гнилое крошево под ворохом тряпок, неутомимо загребая передними лапами, она рыла туннель с неистовством одержимой. Ее инстинкт самосохранения внушал уважение. Мерзкая тварь веселилась от души, поглядывая на нас острым блестящим глазком, похожим на булавочную головку.
Ненависть к проклятой хульде на какое-то время объединила всех – марокканцев, парси, русских, эфиопов. Впрочем, нет, как раз эфиопы были настроены философски. Их близость к природе изумляла. Спокойные, будто выточенные из гладкого кофейного дерева лица не отражали рефлексий, присущих современному представителю рода человеческого.
Казалось, солнце давно иссушило и выжгло все суетно-недостойное их стройных спин, просторных одежд, проволочных волос. Только невозмутимость идущего по пустыне.
Хульда – это ты. А ты – это хульда. У нее ничуть не меньше прав на Святую землю, на место под благословенным солнцем. Возможно, даже больше, чем у некоторых. Топающих ногами, возводящих неустойчивые баррикады из книг, детских и взрослых, из воспоминаний, из чужих букв и слов. Чужих. Чужих.
Маленькая эфиопская девочка, присев на корточки над ложбиной, протягивала смуглые ручки и лепетала что-то убийственно нежное на своем языке. Пустынном, птичьем, зверином. Она тянула руки и улыбалась. Кому? Да хульде! Ей она улыбалась и протягивала ладони.
Еще жил у нас бумажный змей. Как здорово запускался он на пустыре. Всегда было интересно, куда и когда он приземлится. Счастливый обладатель змея отпускал нитку, и веселое раскрашенное чудовище с прорезью огромного хохочущего рта взмывало туда, где летали крошечные серебристые лайнеры.
– Они летят домой? Правда же? – сияющими глазами провожал сын исчезающую точку и белую линию, рассекающую небо на «здесь» и «там», еще и уже, когда-нибудь, потом, никогда.
Маленькая книжка со смешными рисунками. Когда-нибудь все станет неважным – все серьезное, взрослое, сложное.
Останется такса Труба, потрепанный бумажный змей и крохотная точка в небе.
Наш маленький мир, который покидаем однажды. Не оборачиваясь, но и не забывая – «мама, папа, восемь детей и грузовик»[12].
Ничто так не объединяет, как катастрофа.
Пусть не глобальная, пусть районного масштаба, пусть даже мелкая, бытовая…
Нет ничего прекрасней внезапной солидарности еще вчера абсолютно чуждых друг другу людей. Например, я и мой сосед этажом выше, он же ваадбайт, что в переводе на русский – управдом, – а поконкретней – сборщик податей.
Не стану скрывать, – мы как-то сразу прониклись не то чтобы ненавистью, но вполне отстраненной неприязнью. Недолгое путешествие в кабине лифта не сблизило, а, напротив, отдалило нас еще более.
Насупившись, стоял он, прижав молитвенник к накрахмаленной груди. Видимо, до начала субботы оставалось каких-то несколько минут… Он не смел спросить, ибо кто говорит о долгах в канун шабата…
Что я умею, так это «смотреть волком».
Прекрати смотреть волком, – говорила мне мама в далекие дни отрочества. А я все равно смотрела, не отводя глаз. Тренировала силу духа. Взгляд должен быть подобен клинку – им можно ранить, убить, отразить. На бедной маме, на ком же еще было мне отрабатывать свое мастерство?
Газ, – отчетливо произнесла я.
Газ, – повторила я уже уверенней, раздувая ноздри.
Действительно, в кабине лифта пахло газом. Газом пахло на лестничной площадке, на первом этаже, – вы слышите? – легкая судорога пробежала по лицу соседа, но и только. Молчаливый и надменный, как арабский шейх, вышел он из подъезда, оставив позади шлейф дорогих духов и легкое облачко газа.
Хорошо, у него шабат, у них шабат, у меня шабат.
Сейчас рванет, – мстительно выпаливаю я в его удаляющуюся спину.
Сейчас рванет, – колочу в соседские двери, вытаскивая на свет божий готовых к молитве и застолью людей, – еще какая-то пара минут, – и они толпятся во дворе, вопросительно поглядывая вверх, как будто распоряжение о взрыве должно поступить оттуда. И о спасении, разумеется. Ибо кому позаботиться о своих жестоковыйных прихожанах, если не Ему.
Слушай, народ мой, – я указываю рукой по направлению к заброшенному пустырю, единственно достойному молитвы месте, в котором юдоль земная и космическая бездна соприкасаются видимыми и невидимыми гранями.
Слушай, – народ мой, – восклицаю я не без пафоса, озирая поникшую в печали и тревоге о дне сегодняшнем паству, – старых и младых, – еще не успевших познать голод и жажду, и тяготы долгого пути.
От паствы отделяется бородатый муж и пронзительно высоким голосом превозносит хвалу Господу, заглушая позывные подъезжающей аварийной машины.
В небе загорается первая звезда.
Араб, швыряющий на чашу весов пару лимонов или пучок спаржи, не просто продает товар.
Еврей, сефард по происхождению, кстати, тоже.
Восточный базар – это театр, а не просто какое-то там купи-продай. Иногда – театр военных действий.
Шук[13] – это живопись, анимация, графика. Это шарж, гротеск – от тонкого росчерка до жирного мазка.
Чего стоит плывущая вдоль рядов русская красавица, тургеневская девушка не первой и, увы, не второй свежести.
Там, на своей далекой холодной родине, зачисленная практически в «утиль», – здесь цветет, полыхает, – плывет вдоль рядов с русой косой наперевес, – тут, впрочем, возможны варианты – русую косу заменим на пергидрольную прядь, небрежно струящуюся вдоль щеки, на волну цвета армянского коньяка, бордо, шампань, – на тщательно взбитую платиновую, а то и золотую корону, сражающую наповал темпераментно жестикулирующих идальго по ту сторону прилавка.
Плывет, уклоняясь от предложений, сколь лестных, столь непристойных, – плывет, покачивая чуть продавленной, чуть увядшей, но невыразимо обольстительной для восточного человека кормой.
Или возьмем, допустим, бывшего советского клерка с сановными бульдожьими складками вдоль щек, – без галстука и авторучки, торчащей небрежно из нагрудного кармашка, потому как кармашка не наблюдается, – в пропотевшей насквозь синтетической майке и пластмассовых шлепанцах.
Или юркую старушку с весело подпрыгивающей тележкой.
Проводив русскую красавицу – оставим же за ней это определение – долгим взглядом, восточный человек с недоумением пялится на старушку «из бывших», осколок метрополии, – старушка упоенно роется в апельсинной россыпи, ретиво откладывает в сторону порченый, по ее разумению, товар —
МА? МА АТ ОСА, ГИВЕРЕТ???? – что ты делаешь, госпожа? – брызжет возмущением восточный человек, – но госпожа уже знает себе цену, – освоив несколько расхожих выражений на языке праотцов, она и ухом не ведет, а знай себе неспешно сортирует цитрусы, время от времени вскидывая локотки в целях самозащиты, – тяжкое наследие прошлого, опыт не всегда успешных баталий, – за «КОЛБАСНЫЙ» отдел, – за «СЫРЫ» – отдельно, – и еще – за курой, синей советской курой, главным трофеем и триумфом, – а вам пора бы уже выучить русский, – мы уже не первый год знакомы, молодой человек, – отчетливо произносит она хорошо поставленным «идеологически выдержанным» голоском, – чувствуется, что в далеком прошлом наша героиня поднаторела в речах на разного рода собраниях, – вообразим, что пришлось пережить и какие медные трубы пройти старшему экономисту планового отдела Циле Марковне Голубчик, – допустим, что звали ее совсем по-иному, и работала она учетчицей на заводе «Транссигнал» либо учительницей младших классов.