– Браво! Браво, бис! – заревела, завизжала толпа на помосте, заклекотала, забрызгала слюной, застучала копытами… – Браво!
– Следующий! – гаркнул маэстро, и враз все стихло.
На эстраду вышел высокий, мощный и широкоплечий, также в одном исподнем человек. Дамочки облизали свои срие губки раздвоенными язычками, разглядев его бицепсы. Он стоял, силясь разглядеть за бьющими в глаза лучами почтеннейшую публику, и не видел ее, чувствуя только запах сочащейся похоти и звериной алчности – зрелищ, зрелищ, зрелищ-щ-щ…
– Вы виноваты? – буднично спросил ведущий.
– Да! – спокойно ответил широкоплечий, сжав пудовые кулаки. – Виновен перед русским народом, что мало вешал вашу сволочь, мало лил вашей зеленой крови…
Сдвоенный выстрел справа и слева, по-македонски, прервал его. Две пульки, такие крохотные и горячие, своими острыми жальцами куснули обнаженную грудь и нашли дорогу к сердцу, и тюкнулись в него, уже на излете, даже не пробив, не разорвав, а просто – открыв дорогу алой и горячей крови, которой так тесно, так горестно и безотрадно в вечных застенках аорты, в нескончаемых казематах сосудов…
– Каков, а? Какая глыба? Какой матерый человечище, да? – усмехаясь, вопрошал чернобородый, когда расстрелянный, перестав корчиться, был сброшен вниз и утихла сошедшая с ума толпа. – Это, изволите видеть, был враг непримиримый, полковник из слащовского корпуса… Ну, ничего, придет время, пригласим в наш магический театр и самого Слащова!
Поэт больше ничего не воспринимал. Он отключился, опрокинулся в спасительное безумие, уткнувшись лбом в чью-то широкую потную спину в серой мешковатой хламиде. Он не слышал больше вопросов, команд и выстрелов, не видел, как толпа после последнего выхода потянулась к Розе и чернобородому, почтительно становясь на колени перед парой и целуя колено даме.
– Мы в восхищении, в восхищении! – повторяли, как в забытьи, кланяющиеся.
– Я в восхищении, в восхищении! – вторила им Роза.
– Королева в восхищении! – раздавалось во всех углах, и только еще сеялась красная марь над помостом, только нестерпимо тяжело воняло потом и духами, только хрипы и стоны недостреленных еще доносились из-под помоста.
…Серенькое безликое утро занималось над столицей. Поэт медленно открыл глаза. Пролетка двигалась по Тверской, аккурат напротив памятника Пушкину.
Глядя на монумент чугунными глазами, поэт прошептал:
– Он пришел! Пришел, он пришел, братья во литературе!
Но некому было услышать пьяного, непроспавшегося поэта. Только дворники, ругаясь по-татарски, мели остывшие за ночь мостовые, только серые голуби-крысы ворковали на карнизах, только покачивался, покачивался и пел широченный зад извозчика на козлах:
Уложила яво спать
На тясовую кровать…
5 августа 1921 года, Константинополь, Турция
– Что тебе нужно? – с усилием сдерживаясь, спросил Слащов.
Федор Баткин, невысокий чернявый юркий человечек, улыбнулся в ответ:
– Не нравлюсь? Но я служу России. А кому служишь ты, русский генерал?
Удар был точен и потому несказанно, невыразимо болезнен. Тишина повисла в маленьком домике, лишь идиотски вскрикивали индюки за стеной во дворе, лишь чуть поскрипывала дощатая дверца сарайчика от вечернего бриза, несшего прохладу упоенному, сошедшему с ума от солнца и безысходности долгого лета великому городу. Да чуть слышно – так, что можно было принять за растягивание суставов старыми чинарами, за вздохи и бормотание отходящего ко сну ветхого, много повидавшего дома, за тонкую жалобу чуть осязаемого ветерка, за потрескивание раскалившихся камней, за безнадежный плач вечного прибоя у камней неумолимых берегов, – молилась на кухне Нина Николаевна.
– Какой России? – наконец уронил генерал. – Российскому кагалу троцких, уншлихтов и урицких?
– Как вы отстали от жизни, генерал, уж помилуйте меня, не прикажите вздернуть, – сверкнул неожиданной на его неинтересном лице улыбкой Баткин. – Время этих, пароходами прибывавших в Россию летом 7-го, прошло. И вообще, Урицкого юнкер Канегиссер шлепнул аж три года назад… Да, мы позволили им порулить, побредить о мировом пожаре. Да, мы поддержали их в деле сбрасывания корон, но время ЧОНов и местечковых мальчиков в кожанках и с наганами прошло. Поймите, Яков Александрович, – перешел он на доверительный тон, – идея государственности, идея великой России, владевшая белыми массами, победила, хотя вы и проиграли. Она перешла через фронт, и теперь мы, красные, государственники и защитники страны, а вы эмигранты…
– Ну, а Ленин? – спросил генерал. – А Ленин? Или вы будете утверждать, что он разваливал Россию не по плану немецкого генштаба?
– По плану, по плану. Но где теперь тот генштаб и какова теперь Россия?
Крыть было нечем. Слащов прикрыл глаза и долго оставался недвижим. Молча стояли и его подчиненные и друзья, и только взгляд полковника Тихого ясно говорил, что его никакой коммунистической пропагандой не проймешь, и, будь его воля, Баткин уже кормил бы рыб где-нибудь в районе моста через пролив, а над ним проносились бы из Европы в Азию и обратно экипажи и моторы, и никому не пришло бы в голову, что под ними мурены отщипывают кусочки от тела большевистского эмиссара, всю жизнь козырявшего матросским бушлатом и прослужившего во флоте один день. Но полковник Тихий молчал.
– Так чего же ты хочешь? – вновь спросил генерал, но теперь в голосе его сквозила лишь горечь и усталость.
– Да ничего, – ответил Баткин. – Только того, чтобы вы проснулись, генерал… И я первым пожелаю вам доброго утра.
– Честь имею, господа! – кивнул он остающимся. Те не отреагировали, и матрос Федор Баткин, тайный эмиссар Чека, провокатор и авантюрист, самим Деникиным по ошибке спасенный от петли, которую на него уже накинули корниловцы в Ледяном походе, усмехнувшись, удалился.
Он не один растворился в ночных улицах Истанбула. За ним скользил, как вечерний сумрак по пятам отступающего дня, босой и голодный капитан Соколовский. Баткин видел «хвост» но это было нормально. Он нарочно срисовался у кафе «Черная роза», открытого Верцинским, почистил обувь на Пера, полюбезничал с какой-то барышней, знакомой еще по Севастополю, и потом исчез в бесконечных закоулках Старого города, где и днем найти человека было под силу лишь шайтану.
Молча ужинали хлебом и инжиром в тот вечер в домике генерала. И единственное, что произнес за столом генерал, было:
– Не клади мне больше инжира, дорогая. Оставь Соколовскому.
Агентурное сообщение Иностранного отдела ГПУ из Стамбула о возможности склонения генерала Я. А. Слащова и группы лиц вокруг него к возвращению на Родину.
Совершенно секретно.
ИНО ГПУ № 4911
Из Стамбула
Заслуживает полного доверия
1. Тов. Дзержинскому
2. «—» Уншлихту
3. «—» Менжинскому
4. «—» Пиляру
5. «—» Ольскому к делу врангелевской эмиграции т. Бокию, т. Прокофьеву
Нач. ИНО: Трилиссер
Особоуполномоченный: Пиляр
…Первоначальный подход к объекту через Ф. Баткина положительно успешен. Объект озлоблен, затравлен, пребывает в нищете, жаждет реванша в тяжбе с ген. Врангелем. Представляется возможным успешная вербовка с возвращением. Денег не возьмет. Особую опасность представляют: бывший полковник Тихий (нач. контрразведки при Слащове) и некто капитан Соколовский, лично обязанный жизнью Слащову. Прошу санкцию на устранение.
Инфильтрация прошла успешно. Легенда с армянским купцом проходит. Опасаюсь за незнание языка.
Я. П. Гененбаум (Ельский).
17 января 1920 года, Одесса, Россия
…С Волчьей улицы в сторону центра, скрипя всеми суставами, тянулось старое изношенное орудие. Около него шло и ехало восемь человек прислуги – пять офицеров и трое солдат-добровольцев. Лошади тихо тащили орудие, сквозь свалявшуюся шерсть проступали ребра, а бока быстро раздувались и спадали от тяжелого дыхания. Иногда низко опущенные лошадиные головы поднимались и делали попытку схватить клок соломы с проезжавшей мимо повозки, но попытки эти были унылы, робки и безнадежны. И сами люди казались под стать животным: серые лица, костистые, давно немытые, шинели вытертые, плохонькие, в темно-золотистых пятнах от навоза, вместо погон обрывки серых тряпочек. Медленно, но неуклонно двигалась эта кучка людей и животных против гремевшего бесконечного потока отступавших. Прохожие останавливались и молча смотрели им вслед. Смотрели с испугом, с сожалением, как смотрят на людей, уже обреченных. Все было ясно и понятно до жути.
– Но я, митрополит Платон, клянусь вам, потому что знаю наверное: большевики в Одессу не войдут! А если случится невозможное и они возьмут город, то я останусь с вами и разделю вашу участь, какая бы она ни была… Но ручаюсь вам, что не бывать здесь большевикам…