Бегу. Бегу, бегу, бегу, бегу.
И в третий раз сгущается вокруг меня нечисть, и снова начинает со мною играть в полеты и потери ориентира, да только я уже почти привыкла к этим шуткам, ногами знай себе перебираю, несусь во весь дух сквозь повидло. И вдруг в тишине этого поля слышу: какие-то голоса поют. Сначала они нестройно затянули и неуверенно, а потом их все больше и больше, ну, целый хор, и поют, как отпевают, поют, как на похоронах. Слов не различаю, хотя они громче стали, и вот уже как будто все поле запело, и лес там черный запел, и все травинки из-под ног, и тучи, и даже река. То есть отовсюду… И поют они так заунывно, так прощально и погребально, что бежать при таком пении нет никакой физической возможности, особенно голой, а хочется остановиться, прикрыться руками, а вокруг все поет. Я замедлила свое движение и стараюсь понять, кого это они отпевают, не меня ли, и кажется мне, что меня, но кажется мне, что не только меня, а все вокруг отпевают, и небо, и тучи, и даже реку, то есть самих себя, и меня, и все сразу, и я остановилась и слушаю, как эти силы, живые и непонятные, поют заунывную песню, со всех сторон обступили меня и поют, и не то что осуждающе, что, мол, зряшная твоя затея и бега никудышные, а скорее жалостливо поют, и мне смерть предсказывают, и меня в белый гроб кладут, и гвоздями меня заколачивают, смертную женщину, рабу Божию, Ирину Владимировну… Вот я и остановилась в смущении и подумала: встану-ка я на колени, упаду лицом в клевер, жопой в небо, закопаюсь в копну моих бергамотовых волос, и будь что будет, раз все равно выносят меня в белом гробу, и поют, поют неустанно. Будь что будет! Как поймет – так и сделает! Выебет так выебет, закопает так закопает, все равно отпевают всех и каждого… И вот так стою я на коленях, посреди поющего поля, которое полнится совершенно русскими голосами, а нечисть главная, поганая меня пощипывает за ляжки и ягодицы. Постояла я так, постояла, обливаясь слезами невозможного воскресения, а потом подняла голову да как закричу не своим голосом, обращаясь к тучам и смутной луне: да будешь ли ты меня ебать?!
И вмиг смолкло поле, и воцарилась кромешная тишина, и застыл хор живых непонятных сил в ожидании ответа, все притаились, и гроб недвижим. Но спустя эту паузу нетерпения, паузу горечи и последней надежды – вдруг как грянет! как грянет над полем! Но не гром это грянул, не молния, не гроза разразилась, стуча по белой крышке тугими каплями, и не зашумела гнилая ольха, встревоженная ветром, и не взметнулось воронье, нет, не гром это грянул, только судорога прошла по полю, как по коже, хотя подумала я в первый момент: ну, держись, Ирина, час настал, но не смертный приговор прогремел в облаках, хотя я и подумала: ну, сейчас всадит, ой, испепелит! Но нет, чую, не то, не тот звук, не тот грохот, и молочный туман желтым цветом окрасился, и зловоние поползло с небес на траву, и дышать больше нечем стало, и я задохнулась…
Ну, я встала, шатаясь, держась за виски, как старуха, и никто уже больше не пел надо мной, и подумала: хуй с тобой! Тоже мне шуточки… И пошла, под смешки, под хихиканье, под визги – побрела по серому полю.
Вот пришла я к костру, руки-плети, пришла к друзьям-приятелям, а они сидят уже не зеленые, они зарумянились и даже посмеиваются, вино разливают, и огонь весело полыхает. Отчего такое веселье? Я говорю: – Ой, как я устала! – Ну, садись, отдохни… – Вы что-нибудь слышали? – Что ты имеешь в виду? – Вы слышали, как хор пел заунывными голосами? – Хор? Какой хор? – Там хор был… – Они говорят: – Хор так хор. А я говорю: – Вы что, пьяные, что ли? Я тут собой, говорю устало, рисковала, а вы надрались? – Нет, – отвечает Юрочка, – мы не надрались, я за рулем не пью, а сам вино в себя заливает. А Егор говорит: – Что касается меня, то я немножечко выпил, потому что все обошлось по-хорошему. – Что ты мелешь? Что обошлось? – Как что? – говорит. – Возвращаешься живая и невредимая, вся в прекрасной своей красоте, как букет цветов, вот, значит, мы и выпили тут с товарищем немножко. Садись к нам. – И смотрит на меня со значением. – А еще вы что-нибудь слышали? – А чего нам слышать, когда тишина. Мы тебя издалека заприметили. Ты белела, как знамя… – Отвернись, говорю. А Юрочка говорит: – Слава богу, что хуже не вышло, а ведь лучше и так бы не стало, потому мы сидели, как тараканы, и вцепились друг в дружку, опасаясь худших времен. Ты сходи-ка, Егорчик, в машину, принеси нам еще бутылочку водки, ну-ка, выпьем! А Егор подбоченился и отвечает авторитетно: – Не пойду я к машине за водкой, я хочу, чтобы Ира меня прежде как брата поцеловала. А сам на моих шмоточках расселся. Я говорю: – Ты с одежды сойди, а потом уже и братом называйся… Они переглянулись, как два интеллигентных бандита, и не отвечают. А ты, говорят, не спеши одеваться, мы ребята свои, мы все понимаем. – Что вы понимаете? – Они молчат, перемигиваются, сигаретки курят. Я подошла тогда осторожно к Егору, не прикрывая наготы: – Подставляй щечку для поцелуя. – Подставил. Я ударила из последних сил! Он повалился назад. Эх вы, срань! – говорю. Он поднялся, защищая свое бородатое лицо, и стало мне смешно, хоть и противно. Одевалась я в полнейшей тишине, а Юрочка терпел-терпел, а как я оделась и присела к костру, руки грею, зашипел: ты, шипит, слишком много, смотри, на себя не бери, тоже мне выискалась, я тебя такой Жанной д’Арк выставлю!.. – Я ему на это: – Помнишь Ксюшу? Помнишь, как ты ей рану солью посыпал и издевался? Ты ее так достал, что она с тобою спала, но из чистой ненависти спала, от полнейшего отвращения… – А в морду хочешь? – поинтересовался, вежливо улыбаясь, Юрочка. А я устала, напереживалась, мне даже лень с ним связываться, говорю: ну, ударь! Ударь, трус! Ударь, народный освободитель! Ударь, подлая скотина! И сама его по морде ударила. И пока случилась заминочка, а он, знаю, не Егор, у него гонор и спесь, он бешеный, я вскочила и побежала от них, ну их, думаю, в жопу! Не того я от них ждала и не на то надеялась… Отбежала я в темноту, уже не на поле в этот раз, а к дороге, и скрылась во мгле.
Села. Думаю. Что теперь делать? Куда идти?
Где тут живые люди живут?
Они помолчали немного, а потом, слышу, Егор кричит: – Ира! Ирка-а-а-а-а!!! Где-е-е ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы? Я молчу, не отзываюсь, пусть кричат. Потом слышу, в машину залезли, гудеть принялись, на всю Ивановскую гудят и фары включают. Гудите, гудите, голубчики… А сама думаю: неужели я к ним вернусь? И сама себе отвечаю: – Ну, конечно, вернешься! А куда тебе деться? Как миленькая вернешься. И они тоже между собой рассуждают. Не в ночи же она тут будет сидеть, коченеть, осенью наслаждаться? Продрогнет, на костер выйдет…
Ты устала, набегалась, ухайдакалась, Ирочка, ты сегодня очень набегалась, на всю жизнь набегалась, солнышко…
И слышу, Юра тоже кричит: – Ира, вернись! Вернись! Поедем в Москву! Вернись!!!
И я, дура, хорошо понимаю, что надо встать и вернуться, вон их фары горят и зовут, что надо вернуться, встать и откликнуться, потому что куда ж я пойду, вокруг темная ночь, а потом я часики у костра оставила, золотые часики, с золотым браслетом, швейцарские, Карлоса подарочек, но я не вставала и не шла. – Ира-а-а-а-а! – кричали дуэтом мальчики. – Надо ехать! Не валяй дуру! Это было затмение! Ты нас прости-и-и-и-и-и-и!!! – И снова гудят, из ночи выманивают на свет фар, в теплую, мягкую, как подушка, а под подушкой батистовая рубашечка, машину, где на заднем сиденье я просплю всю дорогу назад, свернувшись калачиком, и не буду видеть ни деревень, ни слепящих огней редких встречных машин, я буду спать, спать, спать, и надо, конечно, встать и идти, только нету сил, только не поднять мне век, глаз не открыть, и подумала я: все равно не жилец, – и как подумала, так и отключилась. Вырубилась. И все.
По приезде я позвонила спаренным братьям Ивановичам и незамедлительно, прямо по телефону, сдалась. Но они все равно пришли хмурые, набычившись, шелестя макинтошами. – Ах, зачем, зачем вы по полю бегали, Ирина Владимировна? – вскричали оба, как только меня увидели. – По какой нужде? Мы уже обо всем договорились. Мы все уладили. Вас принимали обратно в фирму. И Виктора Харитоныча мы уломали, как ни сопротивлялся он необходимости вас восстановить. А что теперь? Пошли слухи. Зашевелились в литературных кругах шептуны: Жанна д’Арк! Жанна д’Арк!.. Вы кому и что доказать хотели? ЗАЧЕМ ВАМ ЭТО БЫЛО НУЖНО?! Эх, Ира, Ира, все вы испортили. И не предлагайте нам снимать наши макинтоши! Следовало с нами заранее посоветоваться. Уж если бегать по полю, так с четким заданием!.. А вы!.. Вот и Владимира Сергеевича подвели. Он совсем из-за вас станет полной фигурой нон-грата, с телевидения уже сняли изображения. Исчерпали вы запас его прочности. До дна исчерпали! Ой, надрал бы он вам ваши кудри! Ой, надрал бы!..
И ушли, предоставив мне беспокоиться насчет моей будущей судьбы. Гавлеев! Как же! Как же! Конечно помню. Ценитель разомкнутых сфер, интригующих сочленений… Как же! Как же! А я и забыла…
Я встретила их кашлем, соплями, стреляющим ухом и отвечаю не своим, толстым голосом: а вы? Сами вы хороши! Зачем, ради какой стратегии напустили вы на меня Степана с его полуночным броневиком? – Какого еще Степана? – Ой, я вас умоляю!.. – Нет, вы объяснитесь по-человечески. – Ой! – морщусь. – Как будто не знаете! Того Степана, что покалечить меня собрался, лишить красоты, а потом, недовыполнив поручение, прикинулся пьяным и обмочился, вот здесь, идите сюда, на коврике возле дивана, понюхайте коврик как доказательство, вот здесь он провел всю ночь, а наутро все что-то нескладно лепил про Марфу Георгиевну, про ее именины липовые…