Его матери, от пытливого взгляда которой становилось неловко. Они что-то знают, они всегда знают, угадывают безошибочно все, что касается…
Интеллигентная, нестарая еще женщина, она пыталась быть милой. Все-таки девочка ее сына. Хорошая девочка из хорошей семьи. Но что-то там, на дне материнской души, жалило и негодовало. Она ведь знала, что я предам. Что уйду однажды из их дома и не обернусь.
Я никогда не оборачиваюсь. Уходить так уходить. Напротив, все во мне поет и ликует. Как будто тяжкий груз скатывается с плеч, и ноги становятся легкими, а дыхание – чистым.
Я иду вдоль канала и будто смотрю на себя со стороны. Исподтишка. В руках моих – цветы. Цветы, которые хотела подарить на прощанье. Ему? Ей? Хотя нет, цветов уже не было. Я повесила их, продев сквозь ручку двери, и слетела с лестницы вниз.
И долго бродила по бульвару, как будто немного грустная, даже убитая, но где-то там, глубоко внутри, уже ликующая.
Как же, моя любовь умерла, вот только что, не сходя с места. Умерла где-то в недрах совмещенных удобств, в тесной квартирке на седьмом этаже. Это потом я буду проведывать ее, убитую, пытаться воскресить, – уже в следующей жизни.
В которой будет много красного, много.
А вы читали «Мастера и Маргариту»? Она умная женщина, она читала «Мастера». Она думает, что может поймать меня. Раскусить. Сидеть рядом со мной за кухонным столом и пожирать глазами. Гадать, что у меня на уме.
Достаточно ли я? Достойна ли я?
Нельзя быть чьей-то так долго. Девушка Марка должна быть особенной. Она должна быть внимательной и в меру скромной. И, безусловно, самоотверженной.
Что бы сказала его мать, увидев меня на лестничной площадке со спущенными колготами? На лестничной площадке тринадцатого этажа, рядом с мусоросборником, выкрашенным в тусклый синий цвет.
Лифт медленно поднимается, интересно, на каком этаже он остановится? Ниже? Выше? Вровень с моим лицом, таким исступленно-счастливым?
У меня на уме – красный. Только красный. Выходя из дому, я изо всех сил кусаю губы, пока они не начинают кровоточить.
Ты никогда не любила Марка. Никогда, – прохрипит она в мое лицо голосом истерзанной суки. Как будто она знает что-то о любви. Старая, никому не нужная, живущая на седьмом этаже в крохотной комнатушке с едва приоткрытой форточкой, с громоздкой двуспальной кроватью, в которой засыпает и просыпается одна.
* * *
Я совсем не думаю о том, хороша ли моя грудь, не полноваты ли бедра, – видимо, я само совершенство. Выгоревшая на солнце майка – мой лучший наряд, – во всяком случае, ты не устаешь повторять мне это.
И у меня нет оснований не верить тебе.
Я люблю читать твои мысли по едва уловимому движению губ. Вряд ли это когда-либо наскучит.
Сажусь в трамвай и медленно считаю остановки. Вот и канал. Теперь я спокойно проезжаю его, как будто ничто меня не связывает с накренившимися над водой бетонными плитами, с мостом, соединяющим два берега, левый и правый.
Я еду дальше.
Лето пролетает как сон.
Сон, в котором грохот трамвая и жаркое дыхание августа соединяются в одно целое.
Руки, которые хочется гладить и ласкать, до того они прекрасны, – я любуюсь ими сонно, – бледными запястьями, смуглой линией предплечий, шелковистыми волосками на сгибе. Я провожу ладонью по груди и замираю, оттого что грудь моя пуглива и мала. Робкие завитушки сосков отзываются на каждое прикосновение, на каждое воспоминание о прикосновении, на каждую мысль о тебе.
Я готова перебирать в памяти мгновения нашей встречи. Из небольшого количества воспоминаний выуживаю самое-самое и неторопливо наслаждаюсь. Пока солнечные лучи прогревают остывшую за ночь комнату, я медленно разогреваю себя.
Вначале я согреваю ладони. Дышу на них, вкладываю пальцы в рот, один за другим. Так делаешь ты. Мне нужны твои пальцы и глаза. Глаза и пальцы. По одному. Средний, указательный, мизинец. Щекотно. Я смеюсь, пытаюсь высвободить их осторожно, чтобы не поранить твои губы.
Пальчики, – шепчешь ты, – мои милые сладкие пальчики, детские пальчики, – говоришь ты, нет, на самом дела, молчишь, и только языком подталкиваешь, пробуешь, каковы они на вкус, касаешься нежно подушечек, наблюдая за изменениями моего лица.
Я научилась этому не так давно. Это сладкое ощущение преступления, этот жаркий озноб, эта мучительная дерзость.
Это гораздо лучше, чем смотреть в спину Марка, сидеть в постели, сиротливо обхватив колени руками, и ждать, ждать.
У Марка – новая жизнь. Марк читает Кастанеду. Он покашливает, переворачивает страницу.
Ты не представляешь, – говорит он, ты не представляешь, какие смыслы открываются мне. Я познакомлю тебя с одним человеком. Удивительным. Он не такой как все. Он читает мысли. На расстоянии. У него собираются интересные люди. Особенные.
Да, говорю, да, – да, – ты познакомишь меня с этими особенными взрослыми людьми, но отчего же ты не целуешь меня, не ласкаешь? Разве чертова книжка интересней меня, лежащей рядом?
Он хватает электробритву и водит по шее, подбородку, щекам. Смешно, у него почти нет щетины, зачем этот спектакль? Чтобы казаться взрослее?
Одевайся, – строго говорит он, – одевайся побыстрее, нас ждут.
Нас ждут, нас очень ждут эти особенные люди, читающие странные книжки по вечерам. Они собираются в маленькой комнате со свисающими со стен клочьями обоев и читают книгу. Под обоями бегают тараканы, посуда три дня не мыта, дым столбом. Это особенные люди, у них и женщины особенные, попыхивающие папиросками, в безразмерных мужских свитерах, в бесформенных брюках. Это умные женщины, понимающие, что нужно их мужчинам. Маисовое зерно, дорогой, маисовое зерно. Они заваривают крепкий чай, помешивают ложечкой, – молчаливые, будто совершают некий обряд. Они заваривают горький коричневый напиток и несут своим мужчинам. Сидя на полу, раскачиваются и передают друг другу мысли.
Интересно, зачем им чужие мысли? Зачем им знать, о чем думает сосед по лестничной площадке? Зачем им вкус его мыслей, бесцветный, постный, будто ком остывшей каши в тарелке.
Зачем угадывать, о чем думает женщина в метро? О стрелке на чулках? О молодом любовнике? О том, что старая любовь уходит, ушла, а новой все нет?
Или девчонка, примеряющая женские туфли в витрине напротив?
Рисующая губы купленной по случаю помадой?
Вытирающая салфеткой взрослое, усталое отражение, – в отчаянии, в жалкой попытке добраться до себя вчерашней?
Глупости, – пытаюсь возражать я, – зачем читать книгу, чтобы передавать мысли?
Я и так читаю их запросто. Например, твои мысли, мой милый Марк. Мой замечательный Марк. Ты думаешь, что стал взрослым, мужчиной. У тебя есть электробритва с плавающим лезвием, у тебя есть девушка, голая девушка, уже почти одетая.
Я быстро собираюсь, – майка, джинсы, босоножки, волосы по плечам.
Зачем книга, зачем люди, – разве нам плохо вдвоем, – разве нам нужен еще кто-то, кроме нас самих? Ты ничего не понимаешь, – сама не понимаешь, какой мир откроется тебе.
Мир. Мой мир так мал, смешон. Мой мир – это мой плоский живот, это моя шея, колени, ступни. Это моя грудь, которая не нуждается в лифчике.
Марк украдкой посматривает на женщин с большой грудью. Я замечаю это и молчу. Он смотрит на них жадно, как молодой волк, и смущенно переводит взгляд на меня. Мы целуемся, уже в вагоне метро. Я вырасту, Марк, и у меня все будет такое же, вот увидишь, – бормочу я виновато. У меня все будет такое же, как у этих женщин, – большое, усталое, разношенное, – но ведь и ты вырастешь, и спросишь меня, – а где та смешная девочка в майке и джинсах?
Куда она подевалась?
Не обращая внимания на сердитые лица пожилых женщин, мы тычемся носами и губами друг в друга. Словно два щенка.
Осторожно, двери открываются.
Несемся по перрону, взявшись за руки, – еще вдвоем, только я и он. Еще минута.
* * *
У него внимательные глаза, – мужские глаза, умные, взрослые. Они видят насквозь, всю меня, от кончиков волос до…
Ты не рассказывал о своей девушке, Марк, говорит он, и мы идем рядом. Он слушает Марка, а сам смотрит на меня. Зачем так смотреть? Моя рука ищет руку Марка, но ее, этой руки, нет. Рука в кармане брюк. Еще бы. Зачем ему моя ладонь, если у него есть маисовое зерно?
– Что такое «маис-пинто», дон Хуан?
– Маисовое зерно с красной прожилкой посредине.
– Всего лишь одно зерно?
Нет, у брухо их сорок восемь.
– Ну и что же это зерно?
– Каждое может убить человека, если попадет ему внутрь.
– Ну и что тогда?
– Зерно погружается в тело, а потом оседает в груди или в кишках. Человек заболевает и, если только брухо, который взялся его лечить, не окажется сильней его врага, через три месяца умрет.
– А можно его как-нибудь вылечить?
– Единственный способ – высосать зерно, но редкий брухо на это отважится. Конечно, брухо может в конце концов высосать зерно, но, если у него не хватит силы его извергнуть, оно убьет его самого.