В какой-то момент я поняла, что эта терраса с платаном-Гаргантюа, пиршественный стол, на который под наши протестующие стоны все несли и ставили какие-то еще миски и тарелки, приветливо-невозмутимый Василис, дающий имена еде, как Всевышний давал имена растениям и животным, – весь этот долгий летний день в синеве и лазури я и стану вспоминать, когда Крит отодвинется в памяти в некое вечное сияние.
Возможно, я даже немного «поплыла», потому что мне хотелось все время повторять эти танцующие названия, и я, уже переполненная едой, зачем-то протягивала руку за еще одним ребрышком, восклицая:
– Поедаки! Огураки! Маридаки! Братья Марматаки!
…Отсюда, сквозь проем открытого, традиционно выкрашенного синей краской окна, была видна часть комнаты: фотографии суровых и стойких людей на стене и старое мудрое зеркало, как в украинском селе, обрамленное вышитым рушником. И мне подумалось, что вокруг здесь по деревням и городкам должно было осесть немало венецианской старины. Как это Регина сказала? «Триста лет – не копеечка»…
Непринужденно расправляясь с курицей руками, Василис рассказывал о своей семье: трое детей, всем нужно дать образование; хорошие школы, как и во всем мире, недешевы… Разговор заплетался, перескакивал с одного на другое. Не слушая наших вопросов, он уже рассказывал о Доменикосе и его семье, которой принадлежит таверна. Всё, буквально всё у них тут свое: козы, овцы, куры, свиньи… Они все делают сами, добавил он, – масло, вино… хлеб вот тоже сами пекут (и правда: соседняя дверь вела в булочную)…
– …и даже соль намывают в море сами.
– Где ж это они ее намывают? – недоуменно спросила Регина.
– А вон там, – и подбородком, перепачканным жиром курицы, указал куда-то в том направлении, откуда мы приехали. – Там, на Элафониси…
* * *
Назад возвращались уже под вечер, хотя солнце все еще не устало, а небо еще вздымалось над островом горячей синей эмалью.
Пролистав в обратном порядке на главном шоссе все отели, лавки и домики, а также куличи византийских церквей, Василис въехал в Колимпари и минуты через две подкатил к нашему отелю. Мы уже заплатили ему за поездку и дали отличные чаевые, так что все трое были в прекрасном настроении и чрезвычайно довольны друг другом. Василис уже притормозил перед широкой лестницей к входу в отель… но вдруг решительно сказал:
– Минутку… еще минутку… что-то покажу… – и покатил дальше; дорога шла по главной улице Колимпари и, повернув в согласии с береговой линией, стала подниматься вверх, в гору.
Вскоре мощной крепостью впереди на холме воздвиглось коричневатое здание духовной академии, а еще выше – округлый купол церкви за белыми монастырскими стенами. Отсюда открывалась все та же блескучая морская чешуя, у берега наскоро сметанная белыми нитками прибоя. Три невесомых перышка далеких яхт застряли на горизонте там, где синева морская сливалась с синевой небесной, перетекая друг в друга, начисто теряя линию слияния.
– Вот, – проговорил Василис, довольный и немного взволнованный. – Это – тоже… – и, видимо, устав за день от выученного бедного английского, выдал вдруг целую фразу по-гречески: роскошную, танцевально-ритмичную, дробно-раскатистую, как весеннее громыхание грозы, и очень сердечную по тону…
* * *
Мы успели часок поспать, проснулись перед ужином, а солнце все еще не ушло, все блестели взъерошенные загривки недорослей-пальм перед нашим балконом. Регина отправилась поваляться у бассейна, мне же – удивительно – все было мало света и цвета: «дай мне синего, синего этого…».
Я пошла гулять по Колимпари, купила в затхлой, притененной ставнями сувенирной лавке еще каких-то открыток, отлично понимая, что, увезенные отсюда, они будут казаться неестественно раскрашенными, а моему художнику их будет даже стыдно показать… Вышла из сумеречной прохлады в ослепительный бесконечный день, свернула на улицу, по которой мы недавно ехали с нашим синеглазым водителем, и вдруг вспомнила, как, тормознув против узкой щели меж домами, чья вертикаль была заполнена синевой моря, он сказал:
– Вон там – таверна «У Никифороса». Тоже хорошее место!
Свернула в эту самую щель и вышла прямо к таверне, на берег моря. Ее терраса, сейчас совершенно безлюдная, одним боком была обращена в морскую синь окулярами трех каменных арок, а другим боком сопутствовала отрезку трогательного деревенского променада. Я поднялась по трем ступеням, села за деревянный стол лицом к морю и спросила кофе и воду.
Худой и явно уставший за день паренек-официант принес и поставил передо мной граненый стакан с водой и джезву, полную кофе. И я осталась одна, совсем одна на террасе.
За ее барьером к воде спускались нагроможденные друг на друга ржавые и мшистые валуны; вода лениво колыхалась, елозила по ним солнечной прозрачной сетью, как юбка танцовщицы фламенко, что отошла на минутку покурить и расслабиться. Чем дальше от берега, тем вода становилась темнее, сгущаясь в глубокую лазурь, и, наконец, у горизонта уходила в нестерпимую для беззащитного зрения ослепляющую синь…
С набережной сюда свободно заходили кошки и собаки. Взошла по трем ступеням царственная темно-рыжая псина, легла неподалеку от меня с великолепным достоинством, а у самого стула молча примостилась терпеливая белая кошечка-подросток. К сожалению, мне нечем было их угостить – после недавнего обеда в таверне «Филоксения» я еще не скоро могла даже подумать о еде. Но ни та, ни другая не уходили – возможно, просто решили составить мне компанию.
По деревенской набережной, кое-как замощенной разновеликими плитами в щербинах и выбоинах, проходила публика, едва не задевая руками и бедрами деревянный барьер террасы. Прошла какая-то белокурая англоязычная семья с мальчиком лет двенадцати, с которого ручьями стекала вода. Прошла парочка «наших» женщин, словно из анекдота: одна высокая, с грядкой отважно выкрашенных в алый цвет волос надо лбом, с пунцовым лаком на пальцах несоразмерно больших ног, другая – как нарочно, коротенькая и толстая – в профиль напоминала саквояж, поставленный на две ножки от рояля. До меня донеслось:
– …Ну и что это за брак за такой, говорю, – она старше его на пять лет…
– Если не на все шесть!
И опять я вспомнила стюардесс в самолете греческих авиалиний: их крутые подбородки, высокие шеи, прямые плечи…
Впрочем, стюардессы всех в мире авиалиний тешат национальное самолюбие, являя стати и формы, воспетые в народных эпосах.
На террасе соседнего рыбного ресторана висел на веревке маленький осьминог, слегка покачиваясь на ветру, как выстиранные трусы. Он был распят за три ноги тремя красными прищепками.
Гремели, вопили, орали, отжигали цикады…
Мягко и прощально, глубокой лаской синела передо мной в овальной раме каменной арки морская ширь Эгейского моря; и сквозь это окно в неописуемую синь я видела, как по мокрому песку Элафониси бежит миролюбивый пес, выбравший свободу от людской жестокости.
Рассчитываясь, я вознамерилась дать пареньку полтинник на чай. Порылась в кошельке, выудила оттуда 50 центов, вгляделась в монету. На решке был изображен какой-то местный бородач, а по кругу русскими буквами написано: «ЛЕПТА».
Это было счастье – пронзительное, как вопль цикады.
Вот она, колыбель человека, думала я, – древнее, щедрое, трогательное Средиземноморье. И соль, намываемая в море, и в кувшине – домашнее вино, и мед из фимиама, и ломти свежего хлеба, и удивительный вкус оливкового масла, смешанного с дикими травами.
Вот она, колыбель: смуглые византийские лица критян, их венецианские глаза, вобравшие цвет моря и неба; синие, синие окна их дома…
И лепта, наконец; та лепта, которую и я внесла – русскими буквами.
Иерусалим, сентябрь 2011