Только двинулись за хозяином – оба в носочках, любопытные – как появился откуда-то большой кот. Меняющийся, как дым. С требовательным наглым мяуканьем, не обращая никакого внимания на гостей, он протянул мимо них к боковой закрытой двери. Не переставая орать, дождался, когда её откроют, включат свет – и вот уже горбатится прямо на унитазе, на краю. Хвост дёргается вверху, как опахало. Мяорр! Марка и Маня Тюковы вытаращили глаза: такого фокуса не видели никогда. Что сидит-то. Как настоящий культурный человек. Никогда-а. «Вот, – показывая на кота, самодовольно сказал Эдуард Христофорович. – Приучил. Удобно». Кот продолжал висеть и орать, будто наказанный. Выяснилось, что зовут его Колизей. Что такое «колизей», Маня забыла, а спросить не осмелилась.
После того, как кот отбомбил и всё было смыто, гости несколько испуганно ступили, наконец, в первую комнату. Точно экскурсовод в музее, Эдуард Христофорович показывал им на две деревянные кровати в стёганых атласных одеялах и с двумя подушками на них, как с дамами. Потом на большие две тумбочки возле кроватей, расписанные крупными цветами, похожие на фокусные ящики для отвода глаз…
На склонившейся со стены картине шароваристые разбойники тащили за руки голых орущих невольниц к своему главарю, тоже шароваристому, в чалме и с распущенной саблей присевшему на камень на фоне водянистого моря и далёкого корабля на нём со свёрнутыми парусами… Эта комната была спальней Эдуарда Христофоровича.
А дальше попали в кухню, где у Мани голова пошла кругом – целый алтарь из всяких расписных досок-вёсел на стене! Маня никогда и не видела столько. Не говоря уже о висящих рядах поварёшек, сковородок, ножей, больших вилок! По которым хотелось постукать маленькой палочкой. Чтоб музыка была. И шкафы, тоже на стенах, и кафель кругом, и чистота, и порядок. И всё кругом сверкает, блестит. «Люблю, знаете, готовить», – небрежно сказал Эдуард Христофорович. А у Мани голова всё кругом шла…
В гостиной всё было как-то низко и толсто – и сложенный, как тумба, стол, и мягкие кресла, и телевизор. А по стенам, наоборот – высоко, раскинуто: и ковры, и светильники, и фотографии. А люстра на потолке походила на лицо царевны в жемчугах… И ещё одну большую картину увидели тут. На этой картине изобразили белозубый Кавказ, а возле Кавказа – хмурый горец в лохматой бурке, опёршийся на высокую загнутую палку… И барашки, барашки под ногами у него, будто горные речки и ручейки, бегущие куда попало… Маня и Марка были посажены на пуфики напротив картины.
Хозяин торопливо носил из кухни на низкий полированный стол всё для чая. А кот Колизей в это время ходил и ворчал под кинжалом в ножнах и рогами-кубками, развешенными на ковре. Ходил и ворчал как куна́к. Туда и сюда по спинке дивана. Туда и сюда. Оберегал богатство с Кавказа, пока нет хозяина. Словно не давал смотреть на него Мане и Марке. А те старались не смотреть. Не шевелились даже…
Чай Эдуард Христофорович разлил в три больших стакана с красивыми подстаканниками. Взял с тарелки жирный пропотелый лимон. Разрезал его в блюдце пополам. А потом уже ломтиками для чая. «Угощайтесь! С чаем очень полезно. Я всегда употребляю». Затопил себе в стакан толстый ломоть, начал намешивать, надавливать ложечкой. Маня осторожно – двумя пальчиками – сняла с блюдца и кинула себе и Марке по ломтику. Марка сразу начал накручивать своей ложкой и подглядывать в стакан. «Не шуми!» – остановила его мать. «Пусть шумит, – сказал Эдуард Христофорович. – Это ничего». Избегал смотреть на Маню, всё время оглядывал свою комнату, будто в первый раз видел. При моргании веки больших выпуклых глаз его медленно смыкались. Как скорлупа от грецких орехов. И вновь раскрывались широко. Будто у дозорной усталой птицы. Разговор не клеился. Один Марка не был этим угнетён – прилежно ел. Сперва кекс, потом пирожное. Всего навалом. Как у Коли-Бельяши. Правда, не в карманах – на столе. Зато всё разное.
В углу, неизвестно когда включённый, дёргался изображениями телевизор. Плоский. Как амёба немая. «Звука нет, – пояснил Эдуард Христофорович. – Сломался». С готовностью все трое выстроили в сторону телевизора головы… «А вы на гармошке не играете? Эдуард Христофорович? Нет у вас гармошки в доме?» – «Нет, – удивился Прекаторос. – Никогда не держал». – «А я люблю, когда на гармошке. Любо душе – когда на гармошке. Хоть страдание какое, хоть частушку…» Эдуард Христофорович сказал, что у него есть проигрыватель. И все вальсы к нему. «На сопках Маньчжурии», к примеру, «Дунайские волны». «Амурские». Предложил поставить. Выключил телевизор, включил аппарат. Поставил «Амурские волны». Не забыл раскрыть на улицу оба окна. Чтобы и там было слышно. Вернулся. Мощно – запел хор. Прослушали все три вальса. Веселей от этого не стало. Марка всё наворачивал.
Проводить гостей Эдуард Христофорович не догадался, а может быть, постеснялся соседей, и мать и сын опять стояли одни на остановке, где торчал только столб с погнутой проржавевшей жестянкой. Было часов семь вечера, но откуда-то натащило сажных туч, стало холодно, сыро, как в погребе. Быстро собиралась большая гроза. Маня испуганно поглядывала на железные крыши одноэтажных домов, на небо над ними. Прижимала сына к себе, но побежать к дому Эдуарда Христофоровича – единственному здесь трёхэтажному, сталинскому, с подъездом – не решалась, там из двух раскрытых окон третьего этажа по-прежнему мощно ревел хор, исполняя «Дунайские волны». Потом выглянул сам Эдуард Христофорович, повертел головой – и быстро закрыл оба окна…
И вот колюче-длинным белым зигзагом разодрало черноту, и со страшным треском, грохотом обрушило на железные крыши домов острый чёрный лес дождя. Дом неподалёку на бугре торопливо выхватил водосточную трубу и разом отпустил неудержимую струю на землю. Как в испуге не удержавший мочу старик. Да при всём-то честном народе! Маня освобождено кричала что-то дождю, черноте, молниям, чуть не пела, подпрыгивала. Но перепуганный Марка ухватился за неё, и она разом затихла, сломилась к нему, прижала его головку к себе, плача…
Под этим водопадом промокли мгновенно, до нитки. Так и побежали к автобусу – в длинноруких растопыренных мокрых одеждах…
Босые, удерживая обувь в руках, быстро шли вдоль горбатой дороги вниз, к пролезшему из-под туч, очень близкому и сильному закатному солнцу. В его лучах на асфальте танцевали тонконогие мелкие комарики остатнего дождя.
Потом свернули от дороги к бараку – и, прежде чем попасть на крыльцо и мыть в корыте ноги, долго разъелозивали ногами на глине среди мокрых кусучих репейников.
6И во второе посещение Эдуарда Христофоровича, через неделю, когда в прихожей снимали обувь – Колизей, задрав хвост, демонстративно шёл мимо. На гостей не глядел. Злой. Как прессованный дым. Утиснулся в туалет. Опять всем открытый – на унитазе зло орал, дёргая вверху хвостом: Мяорр! Это уже была демонстрация. Вызов. ЭТИХ гостей – он на дух не переносил! Эдуард Христофорович хотел прикрыть дверь – кот заорал ещё пуще. Как бы крича: не смей! Клаустрофобия! Пришлось покорно ждать… Мяорр!.. Однако когда закончил демонстрировать, в большую комнату пёрся со всеми. Бежал. Норовил даже прорваться меж ног идущих вперёд. Видимо, чтобы опять охранять рога и кинжал на стене.
Однако в комнате Эдуард Христофорович безжалостно скинул его с дивана, начал судорожно, молчком раскрывать какой-то чёрный футляр с блестящими двумя замками. Гармошка оказалась внутри! Сверкала, как перламутром вся отделанная! Настоящая, новая! Маня так и ахнула. А Эдуард Христофорович, предварительно кинувшись и распахнув окна, по-прежнему судорожный, молчащий, садился на стул, налаживал её на себя. И вот уже потянул, охватив обеими руками сразу половину кнопок. Заиграл пока что как попало. Просто так.
Себе в изумление… кот Колизей вдруг заходил-запрыгал в краковяке. Кота словно подсоединили к исковерканной мелодии Эдуарда Христофоровича и начали бить ею. Будто током! Как только мелодия оборвалась – с пропадающим, не кошачьим воплем кот побежал из комнаты. Маня и Марка смело рассмеялись: какой нервный!
– Ничего, – сказал Эдуард Христофорович. – Он уже два дня так орёт… Привыкнет… – Начал прилаживаться к гармошке по-настоящему, серьёзно.
На толстых коленях Эдуарда Христофоровича гармошка казалась детской, игрушечной. Большие пухлые руки теснились, вставали толстыми пальцами на кнопки – как встают слоны на пеньки-тумбы в цирке. Будто на представлении. Раздумывали, срывались, не попадали куда надо. Слуху у них явно недоставало. Эдуард Христофорович, вытягивая шею, разглядывал руки, прикидывал, что с ними делать, продолжая ворочать, ставить. Но Маня Тюкова не уставала ахать и всхлопывать ладошами. «Научусь, – говорил гармонист, прервавшись и отирая пот со лба платком, – самоучитель надо. Быстрее тогда. Куплю». Маня с ним горячо соглашалась: «Конечно, быстрей! Конечно, быстрей! По нотам же!» На лице гармониста появлялось сомнение, неуверенность. Насчёт нот, чтоб по нотам – он не знает, по «цифровой» какой-то ему сказали. По системе. И «Амурские» можно, и «На сопках», наверное. Конечно, по цифровой, конечно! И «Амурские», и «На сопках»!..