На своей остановке Маня автобуса ждать не стала – ходит редко, как вздумается – потащила Марку вдоль дороги к следующей, там ещё один маршрут, там – чаще.
– Мам, а правда – облепиховое вкусное?..
– Правда, – рассеянно отвечала мать. Голова её была переполнена рассказанным старухой. Оно и радовало её, и… злило. Куда алименты, видите ли, идут? Как кормится Марка? Присылает двадцать три рубля – и спрашивает!
– Мам, а правда?..
– Правда, – Маня чувствовала, что несправедлива к бывшему мужу, что такого отца у Марки никогда не будет – и злилась: как кормится Марка!
Марка тащился материной рукой как жёсткой верёвкой. Словно перетянутый ею, откидывался головой к дороге. Везде неслись, пердели грузовики. Как будто портки́ поддёргивали – и наддавали дальше! Вдруг увидел машину с длинной гофрированной трубой, уложенной по боку бочки… Задёргал материну руку:
– Мам, а это случайно не облепиховое везут?..
Маня остановилась. Глянула мельком…
– Нет… Это говновоз… С кишкой… Отстань! – Потащила опять.
Хм. Говновоз. С кишкой. А могли бы и облепиховое везти…
– Мам?..
– Отстань!
Маня тащила за собой сына вдоль горбатой дороги. Навстречу Мане дул сильный ветер. Слегка раскосые несловимые глаза её словно искали в нём что-то, боялись пропустить, мучались… Господи, как жить! Что делать дальше!..
2. Марка Тюков. Он же – Тюка. Он же – Лёлин
В темноте из угла комнаты электрообогреватель мерцал с алчностью скелета, высунувшегося из земли на кладбище. Всю ночь мать подтыка́ла сыну ватное одеяло, которое тот всё равно спихивал, спинывал – ножонки в шерстяных носках и трико опять разбрасывались вольно.
Ранним утром, попив чаю, Марка говорил себе: «Я разогрелся… как лампочка… Да, как лампочка». Потом поворачивался и, уперев руки в коленки, как перед большой работой смотрел на раскрытый ранец, в который надо складывать разбросанные на столе учебники и тетрадки. Мать поторапливала, щупала озабоченно батареи.
Люди из барака шныряли в темноте двора к уборной и обратно, знобясь как призраки: мужчины роняли у крыльца папироски, женщины одёргивали платья на тёплые после сна, прихватываемые морозцем ноги. Марка выбирался по хрустящей мартовской тропинке на дорогу, шёл вдоль неё тянучим взгором к школе. Шарф подпирал, колол подбородок, щёки тёрла завязанная наглухо ушанка; словно посторонний, привязавшийся в попутчики, сзади в ранце баба́хался пенал.
В меркнущем выдохе рассвета, на просеянном зимнем тополе во дворе школы сонно пошевеливалась проснувшаяся стайка воробьёв… Марка стоял под тополем, под воробьями и словно бы раздумывал: идти ему в школу или нет? Мимо торопились, похрустывали ледком дети… Марка подкидывал ранец на горб, повыше, как, по меньшей мере, тяжёлый рюкзак, и тоже шёл, отставая от всех, к двухэтажному зданию.
В сквозящих в раме счётах возле доски было что-то от птиц. Что-то от нанизанного на проволоки костяного щебетанья. В хвостатой гимнастёрке, отставив ногу назад, в позе гнутого худенького аистёнка Марка стоял перед ними. Нужно Отложить Двенадцать, а от двенадцати Откинуть Три. Сколько тогда получится?.. Марка подносил руку к кругляшкам – и отдёргивал руку. Уже как от огненного шашлыка. Точно обжигая пальцы. Нет, не берётся, не получается…
– Таня! – сказала учительница от стола.
Белобрысая девчонка с первой парты выбежала, мгновенно отстукала на проволоках костяшками ответ:
– Девять!
– Молодец!
Учительница смотрела на Марку…
– Эх ты… Тюков…
«Тюка! Тюка!» – бесновался, покатывался класс. Марка уныло стоял, свесив голову.
– Приведи мать, – говорила учительница.
На перемене Марка чинно ходил по коридору, заложив руки назад, на хвост гимнастёрки. Одна половинка двери 4‑го «б» класса напротив – резко распахивалась. В дверях начинали колотиться серые мальчишки в пионерских галстуках – как мыши с красными языками. Марка сразу пригибал голову, но всё равно получал сильный щелбан в макушку. Сам тоже весь серый, но без пионерского галстука – он был среди красных язычков точно разжалованный. Точно разжалованный в рядовые. Ловил, ловил щелбаны! (Каждый язычок на Тюке торопился отметиться! Каждый!) Пока не юркнул в свой класс. Как в крепость заговорённую. А-а, теперь не тронете! И верно: в класс никто из красных язычков не заскакивал. Можно было даже, поглаживая зашибленное на голове, показывать им языки. Не красные, правда, как у них – сизые, но всё равно: а-а!..
После школы Марка бодро шёл по обочине горбатой Нижегородной вниз, поддёргивая за ремни тарахтящий пеналом ранец. Слева в овраге дымились от солнца по-весеннему раздетые и озябшие домишки, сараюшки, дворики. Солнце играло с Маркой в жмурки.
Абсолютно чёрные, будто горелые, лепёшки мартовского снега на пустыре возле барака походили для Марки на кладбище спящих ёжиков. Ёжики – и спят будто на кладбище. Даже не занеся ранца домой, Марка ходил и совал, стукал ногой в чёрные колкие корки – пока нога не проваливалась, обнажая белые внутренности ёжиков. Марка ещё совал, ещё. На штанину Марке нацеплялись целые ожерелья грязного брильянту, снег лез, набивался в ботинок, но Марка не чувствовал холода: бил ногой чёрные корки. И везде получалось одинаково: внутри ёжиков – белое.
За Маркой перебегал маленький Толик, тоже житель барака. В натянутой на большую голову шапке, будто в шлеме мотоциклист, приседал к белым дыркам, пробитым Маркой, разглядывал. А Марка неутомимо совал ногой рядом, новые дыры бил.
От барака кричала Марке Кулешова. Ругалась, топалась ногами. В одном лёгком халате, похожая на вынесенную на крыльцо, беспокоющуюся розвесь с окна. И-иди сюда! И только тогда Марка почувствовал, что левая нога его стала будто култастая заледенелая палка. Вот да-а! Приходилось идти, ковылять к крыльцу. Толик продолжал приседать, разглядывать. Дыр Марка набил много.
Кулешова колотила о крыльцо Маркин ботинок. Зоб Кулешовой болтался, как творог в тряпке. В упавшем халате светило солнце. Узлы и шишки на заголившихся ногах светили синим. Как незабудки. Потом Марка с тётей Груней обедал. Мать Марки была на работе.
На другое утро, после двух глотков чаю, Марка опять говорил, что он разогрелся, как лампочка. Снова, как перед дальней дорогой, смотрел на не собранный с вечера, зевла́стый ранец, уперев руки в коленки…
Поскальзываясь, шёл по подмёрзшему вдоль горбатой дороги наверх к школе. Печные трубы на домишках роняли дымы, будто спящие коты – сны. Месяц вверху болел ангиной. В ранце колотился пенал…
2В конце апреля класс разучивал нужную всем, как сказала Учительница, песню. Учительница, покачивая головой, планомерно ходила между рядами. Иногда, подстёгивая певцов, принималась резко дирижировать и сама громко петь слова. Что-то в пении Тюкова Учительнице показалось подозрительным. Она отмахнула старающемуся классу: тихо! Тюков, пой один! Встань. Припев.
Завитые локоны её замерли. Как рыжие звоны, как колокольцы.
Марка запел, выкарабкиваясь из-за парты:
…Лёлин всегда со мной… Лё-ли-ин…
– Ещё раз! – было приказано.
…Лёли-ин всегда-а со мно-ой! Лё-ли-и-ин… – старательно, как все перед этим, выводил-вытягивал Марка.
– Что ты поёшь?! Что?! Какой Лёлин? Какой?! – как будто ударило всё, зазвенело на Учительнице. – Ты знаешь, кто это? Знаешь?
– Знаю…
– Кто он? Кто?
– Волшебник…
Учительница заходила взад-вперёд возле стола. Услышанное не вмещалось в голове. Учительница не находила слов. Вскидывала глаза к потолку: «Волшебник, ха-ха, Лёлин, нужная всем песня!» Резко остановилась, приказала классу сказать этому Тюкову – кто это!.. Три-четыре!
– Ле-енин! – громоздко, разваливаясь, прогромыхало в классе.
– Ещё раз… Громче!
– Ленин!!! – дружно прогрохотал класс.
Марка виновато слушал.
Через день вызванная в школу мать («Это же в голову не укладывается! На 51‑м году Советской власти! на 51‑м!! Вы где жили? где?!») по дороге домой втолковывала сыну приглушённым голосом, будто бы пропуская слова через нос: «Не Лёлин – а Ленин… Понял?.. Дедушка… Ильич… Понял?» Поглядывала на встречных, боялась, что услышат…
Дома, наученный матерью, Марка, как скворец крылья, прижал руки к ногам и прокричал старухе Кулешовой:
– Тётя Груня! Христос воскрест!.. Воистину воскрест!..
(Ни того, ни этого не знает! Ну, Марка!)
– Да миленький ты мо-ой! – умиляясь, запела Кулешова. Крепко поцеловала мальчишку три раза, скороговоркой бормоча «воистину, сынок, воистину воскрес, воистину». Сразу же одарила крашеными двумя яйцами. Бурым и синим. Встала, расцеловалась с Маней, всё так же скоро говоря и наматывая быстрые кресты.
А Марка – во дворе уже – стукал яйцо в лоб Толика. – «Христос воскрест!.. Понял?» Четырёхлетний Толик молчал.