– Зойка! Зойка открой!
Она прыснула, приложив указательный палец к губам, и, поджав под себя ноги, пьяно махнула, чтобы Колобок оставался сидеть на месте.
– Отопри, каналья!
– Это ко мне… Сейчас он уйдет… Я ему денег должна…
Вскоре стук и впрямь прекратился.
– Со стороны сдается, будто я упала непоправимо… но это и есть мой путь от себя, Колобок. Сейчас я прозрела, что мы с тобой… каждый совершил свой путь… и встретились мы, comprennes, в ином, в нашем измерении, и где?! На вокзале! Разве это не рок? Разве это не символично?..
Четыре недели они провели безвылазно в Зойкиной конуре – много очень пили, съели всю капусту и колечки залитой жиром домашней колбасы в банках, съели померзшую уже картошку и крепкий мелкий лук из лукошка. Когда кончились дрова, стали топить подрамниками, срывая эскизы к так и не написанным гениальным произведениям.
– Как же мы живем? – удивлялся Колобок, уже три недели ходивший в исподнем.
– Прекрасно мы живем… еще немного, милый, и катарсис завершится, мы станем жить как все, я бы родила ребенка тебе… еще не поздно… мы бы уехали в деревню, на хутор, и жили бы там вдали от всей этой суеты, я бы ходила босиком, comprennes, завели бы коз и корову. Самое главное, что хутор этот есть, там я была… меня Загорский туда возил, лечиться…
– Кто возил? – переспросил Колобок.
Зоя, польщенная его интересом, закурила, глубоко затянувшись, и нервно помахала спичкой, чтобы погасла.
– Загорский… неважно… но там меня всегда ждут. Там простая жизнь, лишенная политики, там Бог, земля и собственные руки, и в этом счастье… а главное наше предназначение тут – это наши дети. Наше главное творчество, помнишь, как про Коку и Олю говорили у Праховых? А что, дети – главное. А мы с тобой, пройдя отречение… да Господи, сама судьба нас наставляет, война, переворот, это же знак нам с тобой, нас с тобой столкнули сперва на том спиритическом сеансе… о… Господи, как же очевидно это все! И теперь… тотальный крах, катарсис, Киев в огне… вся Русь горит, и мы с тобой тут, и, вероятно, я понесу от тебя…
– Откуда ты знаешь так скоро? – деловито перебил ее Колобок.
Зоя загадочно улыбнулась, поднимая глаза к потолку:
– Женщина всегда чует приход новой жизни…
На следующее утро, допив наконец кислого вина из зеленой бутыли (а было там с полчашки), окинув уставшим взглядом залитую молочно-белым мутным светом спаленку, Колобок отправился на поиски своих вещей. Дорожный саквояж нашелся тут же – у входных дверей, ни разу тут не распакованный. С одеждой было хуже. Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Зою – разметавшуюся на подушках, даже во сне косенькую, напялил вполне приличные брюки ее мужа, отчаявшись найти свои собственные. Пару раз прошелся щеткой по штиблетам, оглянулся последний раз на Зою, которая в четырех квадратах платинового морозного солнца из окна лежала, словно обрамленная паспарту из теней, – тень ложилась крестом и на Зою, – вздохнул, борясь с горькотой, подкатившей к переносице, и тихонько вышел.
В этот же день в город вступили немцы. Сутки до того войско стояло под Киевом и мылось. Они вошли – нарядные, сильные, сверкающие, огромное количество новых здоровых мужчин, и Зоя, кутаясь в шаль, прислонившись к углу своей подворотни на Юрковской, смотрела на них безумным взглядом, думая совсем не о том, о чем думала бы в аналогичных обстоятельствах месяцем ранее:
– Ушел… господи… ушел-таки… ушел… как жить теперь… ушел…
В конце января 1918 года Колобок переместился на время в Харьков, где встречен был университетскими приятелями, принявшими сторону красных, и, налегке, отрекшись от всего своего прошлого уже окончательно, примкнул к ним, засев в военном штабе, выполняя все ту же инженерную работу, носившую теперь оборонно-наступательный характер.
Его разместили на квартире у Галины Ведмидь – грузной печальной женщины, вдовы поручика, почившего в первый же день японской войны, матери погодков Алешеньки и Митеньки.
Фигура Галины Степановны являла собой весь трагизм несоответствия тонкой, робкой души и великанообразного мощного тела ста восьмидесяти семи сантиметров росту, с широченными сутулыми плечами, мощной шеей, выступающей вниз и вперед челюстью, что придавало ее и без того властному грузному лицу вид суровой неудовлетворенности. А сама она всю жизнь боялась мышей, и незнакомцев, и сварливых приказчиков, и плакала от всякой мелочи, оставшись без мужа, оказалась совершенно беспомощной и никак не могла свести концы с концами.
Колобок Галине Степановне понравился с первого взгляда. Он был пригож, опрятен, вежлив, мужественно сдержан и при внешней приветливости производил впечатление глубоко одинокого человека. Изголодавшаяся даже не по ласке, а по элементарному мужскому пониманию, никем в своей жизни, собственно, кроме покойного мужа, не понятая, Галина Степановна чувствовала, как подскакивает в ее великанской груди мощное доброе сердце. Она хотела быть полезной и развить свое участие в жизни нового квартиранта от пассивной роли квартирной хозяйки до чего-то более очевидного и ценимого. Но спектр возможных действий, равно как и размах ее фантазии, был чрезвычайно скуден. Как всегда прозевав Колобковый утренний подъем, Галина Степановна в наспех накинутом халате и папильотках просто бросалась ему наперерез, замирая в полутемном коридоре перед дверью в уборную розово-бежевой глыбой в рюшах, и Колобок останавливался перед ней, непринужденно улыбаясь, кивая в знак приветствия, отмечая каждый раз, что у глыбы парадоксально тонкие для такой комплекции щиколотки и икры. Это придавало невинному кивку некую двусмысленность. Так они и стояли оба, и улыбались, Колобок вежливо, а Галина Степановна – взволнованно, с готовностью быть полезной. Потом она отступала, так и не сказав заготовленные заранее фразы («Выспались?» «Я бы какао с молоком приготовила, будете?» «Наверное, сегодня будет солнечно», и так дальше – все чересчур фривольные, по ее мнению, для нейтрального утреннего момента коридорной встречи).
По воскресеньям она с раннего утра уходила на рынок, долго выбирала у крестьян самые лучшие продукты и стряпала потом полдня, стараясь и нервничая (а талантами Галина Степановна была не наделена вообще никакими, даже самыми простыми бытовыми женскими), расстраивалась от того, что задуманные изысканные блюда имели простоватый жирный вкус. Накрывала на стол в гостиной, вынимая парадную скатерть и уцелевшие тарелки из двух сервизов, и из пузатой супницы с позолоченными ручками в стиле ампир вечно на скатерть капала пара маслянистых оранжевых капель. Уставшая, с гудящими ногами, с туманом в голове, Галина Степановна срывалась на сыновьях, заприметив некстати торчащую из-под дивана игрушку или какую-то детскую мелочь, раскиданную на видном месте. Ребята спали в «зале» на двух кушетках, и пунктом воскресной программы было убрать все следы их присутствия в доме. К обеду они надевали белые парадные рубашечки, из которых выросли и которые больно давили на горло. Когда все было готово и стояло на столе, на ватных ногах и с шумом в ушах, чувствующая себя крошечной худенькой девочкой, Галина Степановна стучала в дверь квартиранта, закусывая верхнюю губу и не дыша, в ожидании скрипа паркета под его шагами. Он открывал, и получалось, что она стоит очень близко, в лицо будто било жаром, как из духовки, Галина Степановна отшатывалась, и как можно более сухо спрашивала, властно глядя сверху вниз: «Может, отобедаете?» – и Колобок всегда отказывался. Галина Степановна и сыновья кушали в одиночестве и тишине, перебиваемой плямканьем сорвавшейся с вилки еды, коротким хихиканьем кого-то из мальчишек и звонкими, несправедливыми затрещинами от их уставшей матери.
Новый постоялец был тих, опрятен, образ жизни вел крайне аскетичный – вечерами сидел дома, шуршал вечным пером, и сквозь желтую щель в полуприкрытой двери веяло теплом и уютом, которых так не доставало в жизни Галины Степановны и ее бедных мальчиков. Она останавливалась иногда под этой дверью, задержав дыхание, держа в руках какую-то мелочь вроде кувшина с компотом или блюдца с куском только испеченного жаркого пирога в жирных крошках, и не решалась войти. Потом, когда без воздуха становилось невозможно, удирала оттуда, лишь в дверях на кухню позволяя себе отчаянный шумный вдох.
Но однажды, когда кислородное голодание уже отбило слух и помутило зрение и руки судорожно сжимали кувшин с мутным коричневым компотом, дверь неожиданно распахнулась, и на пороге возник Колобок, взволнованно глядящий на нее снизу вверх. Галина Степановна шумно, с удовольствием вздохнула, чуть помотав головой, отпрянула немного назад.
– Вы тут один совсем, я смотрю… вот, попейте, свеженький…
Колобок взялся за кувшин, но Галина Степановна не отпускала:
– Через порог нельзя!
Оба улыбнулись, Колобок отступил, пропуская ее в комнату.