– Признайся, Мильтон, ведь ты близок к Оливеру: разве он не стоит за сохранение богатства богатых, за сохранение пэров и дворян? он даже не прочь, пожалуй, сохранить короля или еще хуже – корону, которая заменила бы ему в свое время его круглую шляпу! мы – друзья свободы, и все, кто не с нами, тот против нас, есть два фронта – наш и буржуазный, и в этой великой борьбе нет места пощаде и сентиментальности, мы должны раздавить гидру контрреволюции или погибнуть, то есть вновь гнить в тюрьмах и быть эшафотным мясом.
Поезд то и дело останавливали – комиссары подразделений, политотделы частей. Настроение масс – это было важнее всего, даже важнее положения дел на фронте, важнее даже прорыва белых, важнее бандитских вылазок в тылу, важнее фуража и провианта, важнее диверсий и саботажа, важнее прозорливости полководцев и выучки комсостава, всего важнее – вот эти крестьянские, измученные, темные лица, полные надежды, это понимали все, но на что они надеялись? Даня, у которого в голове давно и безнадежно перемешались слова нудной исторической пьесы Луначарского и речи Мили Каневского, этюды Дебюсси и духовые оркестры, в этих внезапных остановках в расположении красноармейских частей он всегда пытался понять – на что, на что же эта надежда и в чем ее смысл, если вылущить всю ненависть и злость, если оставить в стороне дисциплину и покорность, куда они идут, эти бесконечные вереницы, толпы, тучи вооруженных людей, чего они ищут – покоя ли, славы ли, нет, это было похоже на бесконечный крестовый поход, поход во имя неизвестной, смутной, мерцающей цели – но именно в ее смутности и в ее мерцании была главная притягательность, страшная сила идеи, освободить тело Христово из рук мучителей и еретиков, освободить революцию, если революция была белой ослепительной женщиной, освободить саму свободу, если свобода была огненным существом, почему-то запертым в клетке, настроение масс, эту человеческую рутину – голод, похоть, жадность, желание выжить, желание сбежать домой, усталость, раздражение, трезвый крестьянский взгляд на вещи, предполагавший, и всегда правильно, что нас обманут, поманят и все равно обманут, – все это нужно было выскрести, вычистить, вылизать, дочиста, добела, до сияния. И каждый день политработники Юго-Западного фронта, вздохнув, садились за отчеты, за писание справок в штаб, нудно, по бумажке, читали лекции и политбеседы, вдалбливали солдатам давно набившие оскомину слова, собирали доносы, вымарывали из писем ненужные пассажи, щупали, меряли, изучали, описывали, ведь настроение масс было решающим фактором победы, а без победы впереди маячила только смерть, или мы, или они, поэтому агитпоезд останавливали всюду, где пути армии пересекались с рельсами, с железными путями, уходящими туда, к закатному солнцу, на запад. Их ссаживали с поезда и вновь и вновь заставляли выходить на сцену – читать, говорить, петь, играть, чтобы вновь оживить эту надежду, разглядеть эту смутную мерцающую цель – освободить белую женщину революции, взломать клетку огненного существа свободы, преодолеть мрак, который обступал со всех сторон, и это получалось, солдаты буквально цепенели, замирали, едва увидев первые сцены «Оливера Кромвеля», впившись тысячами глаз в разноцветные одежды, худые лодыжки, сплетенные руки, в этот танец богинь, они замирали и от Милиных речей, разгонявшихся, как паровоз на склоне, и от стихов Эди. Опираясь на собственность, закон и религию, власть поработила человека, его тело, его дух, но черная мгла рабства и неволи иногда прорезывалась молниями восстания и бунта, ах, как это было сказано, какая была музыка. Даня с восхищением смотрел на брата в эти секунды, когда музыка побеждала формальные оболочки слов, когда она разрывала воздух, требуя, не просто прося, а требуя жертв, требуя отдать свои жизни за эту белую женщину. В сущности, Миля Каневский был таким же музыкантом, как гений Боровиц, или нет, он был таким же гением, как музыкант Боровиц, голову по-прежнему ломало от морфия, хотя он давно перестал его принимать, Данечка, у вас что-то не в порядке, заботливо говорила ему Медея, у вас очень нервическое состояние, ну вы капли попейте, что ли, не помогают, Медея Васильевна, благодарно и тихо говорил Даня в ответ, ну хорошо, ну давайте так, у нас ведь есть разные практики, мы по-разному работаем с актерами, там можно и расслабить, и напрячь, чтобы не спать, например, а можно, наоборот, вогнать в такой сон, что вы у нас неделю будете отсыпаться, из постели не встанете, ну хорошо, не неделю, ну пару деньков, хотите?
Даня, в принципе, хотел, впечатлительность его стала предельной, теперь они были ближе к фронту, тихие сельские проповеди остались где-то за спиной, напряжение фронта действовало невероятно, солдаты создавали такое густое и свирепое ожидание чуда, что артисты, конечно, выдержать такого уже не могли. Нам нужен мир! простора мало, мало! и прямо к звездам, в посвист ветровой, из копоти, из сумерек каналов, ты рыжею восходишь головой. Рядовой Цыба устал снабжать поезд, поскольку армия на этом пространстве съела и выпила буквально все, голову страшно ломало, Миля обижался на плохое обеспечение, сна все не было и не было, и он согласился: ну да, ну давайте попробуем, а почему бы и нет.
Даниил Владимирович, сказала Медея Васильевна, давайте так, вот вы садитесь, да? ну вот так, вот просто, как бы так, чтобы у вас как бы вот расслабленные были и руки, и ноги, и все другие части тела, девочки будут петь, они будут просто петь, а вы хлопайте в ладоши и все, это все, что от вас требуется, но вы хлопайте, пожалуйста, в такт, это все, что требуется, раз и два, раз и два, запели опять слова из «Кромвеля», давно ему известные, впрочем, слова были не важны, Джон Мильтон, ханжа елейный, джон, джон, голос, как благоговейный, звон, звон, сам глядит на бюст лилейный, он, он, убирайся, клоп семейный, вон, вон! – они начали медленно двигаться по кругу, все также притоптывая своими волшебными ножками. Лидия Ивановна была вроде бы тоже тут, ей было интересно, но она не играла, не участвовала, а мыла волосы, лучше бы они пели из речей Мили Каневского, подумал Даня, наша земля стала ареной жестокой борьбы за власть, интересы рабочей и крестьянской советской Украины и всей Советской Федеративной Республики требуют беспощадных мер расправы с изменниками и предателями, подрывающими силу Красной армии, трибуналу даны чрезвычайные полномочия для расправы над всеми врагами советской страны, ну и так далее, и так далее. Наутро он проснулся свежим и крепким, но с новой мыслью – ее вчера подсказала то ли Медея Васильевна, то ли Лидия Ивановна – вам надо сыграть у нас, вы же прирожденный Кромвель, такой тихий и вместе с тем страстный. Ну давайте, давайте, что вы стесняетесь, странно, но вчера они расслабили его до такой степени, что он согласился, роль была маленькая, неважнецкая, ему отчеркнул ее поэт Метлицкий слюнявым химическим зачем-то карандашом на полях изжеванной рукописи с пометками режиссера, хотя режиссера у них не было, в общем, с пометками какой-то творческой индивидуальности (рычать! потом тихо – потом вспомнить упр. 1), роль была маленькая, даже крошечная, какого-то Клейполя, «Клейполь: Видите, какие злые священники… Кто исповедует меня, кто? Бригитта, ты пророчица, ты святая, исповедуй меня поскорей. Я сейчас умру. Отпусти мне скорей мои грехи. Я уж вижу огонь преисподней… Дым, дым… Я боюсь… Слышишь… как я говорю… зубы стучат. Бригитта!» Эту самую Бригитту он много раз повторял за дровяным сараем паровозного депо, давясь от смеха.
Остановка для армии опять была на огромной узловой станции, тут было полно народа, какие-то толпы сновали и туда и сюда, весь агитпоезд будто растворился в этом паровозном чаду, гудках и паре, тут было целых два базара и настоящее театральное здание, привыкшие к деревенским лужайкам и хатам актеры волновались, волновался и Боровиц, внезапно доставший откуда-то ноты и требовавший репетиционного зала, ожидалось около двух тысяч, двери собирались открыть настежь на площадь, в вечернее время развести огромный революционный костер, площадь перед театром была украшена еловыми ветками и цветами, и именно в этот раз Медея Васильевна решила вывести Даню на сцену! – отказаться уже было неудобно, его фамилию уже написали на афишу. Приданного для порядка красноармейца, который следовал за ним по пятам с примкнутым штыком, он отпустил и сидел теперь на каком-то ящике, мучаясь с этой Бригиттой. Тут его внезапно нашел Миля, со странным разговором о том, что Лидия Ивановна, наша скрипачка, впала в какую-то холодную прострацию, а в чем это выражается, сидит, смотрит в одну точку и не разговаривает, и нельзя ли ее как-то разогреть, потом уже без предисловий начал о том, что пора вступать в партию, я еще не готов, скромно сказал Даня, не чувствую себя настоящим коммунистом, тогда любопытный Миля отобрал у него текст и начал читать сам: кто исповедует меня, кто? – Бригитта, ты пророчица, ты святая, исповедуй меня поскорей, господи, какой бред, зачем Эдя тебе это дал, давай я тебе сам напишу, лучше товарища Луначарского, он на секунду закрыл глаза – и вдруг завыл, заголосил: товарищи красноармейцы, в час, когда Родина ждет от вас не унылого малодушия, а подвига и страдания. Потом резко оборвался и захохотал, ой, господи, как же я устал, но слушай, Даня, ведь мы не умрем, правда? – ведь мы не умрем, мы не можем умереть, смерть глупа, а мы умные, нам надо жить, мы должны узнать, что там впереди, вот за этим мысленным горизонтом, правда?