Федькин вежливо промолчал.
– Садитесь, – предложила она. – Что у вас?
– Я хотел бы уйти с работы.
– Куда?
– Маляром.
– Почему маляром? – удивилась начальница.
– Мне нравится белить потолки. И у меня это получается.
– А вы работайте на своем месте, а в свободное время белите потолки.
– Нет. Мне хочется белить много потолков, а на своем месте я работать не хочу.
– Обиделись?
– Нет.
– А в чем дело?
– Просто я не подхожу… по уму…
– Кто сказал? – насторожилась начальница.
– Никто. Я сам узнал.
– А давно вы об этом узнали?
– Нет. Только сегодня.
– А я знаю об этом пятнадцать лет, – сказала начальница и встала, – все пятнадцать лет, которые вы у меня работаете. И я вас очень прошу – не говорите больше никому, что вы дурак, и не вздумайте писать заявление, иначе в дураках оказываетесь не вы, а я.
– Вы думаете о себе! – оскорбился Федькин и тоже встал. – Думаете о себе, когда речь идет об общем деле!
– Общее дело не может пострадать из-за одного дурака.
Федькин вернулся на службу и, не заходя к себе в кабинет, пошел к самому главному начальнику.
Главный начальник был седой и красивый, только маленького роста. Внешне он походил на Наполеона Бонапарта, и его звали за глаза не Михаил Иванович, а Мишель.
Мишель постоянно торопился и постоянно не успевал. Когда к нему кто-нибудь приходил, он вставал со своего стула и улыбался.
По системе Станиславского существуют две настройки: сверху и снизу. Каждый начальник в разговоре с подчиненным соблюдает настройку сверху. Мишель придерживался настройки на равных – так, что посетитель иногда путал – кто из них двоих начальник.
– Здравствуйте, Михаил Иваныч, – начал Федькин.
Мишель встал и улыбнулся.
– В двух словах, – попросил он. – У меня только полторы минуты.
Федькин посчитал на руке два пальца и сказал:
– Я дурак. – Получилось ровно два слова.
– Дальше… – потребовал Мишель.
– Все.
– Раз вы понимаете, что вы дурак, – значит, вы уже не дурак.
Федькин хотел возразить, но у Мишеля кончилось время.
– Все! – сказал он. – Я должен лететь в Индию!
Федькин вышел от Мишеля – оказался у секретарши.
Потом вышел от секретарши – оказался в коридоре.
Он медленно шел по коридору и думал о том, как отвратительно покрашены здесь стены, как неряшливо побелены потолки. А если бы сделать это по-настоящему, то у начальства, у всех, кто здесь бывает, возможно, менялось бы настроение. Потому что красота меняет настроение.
А за пятнадцать лет, которые ушли неизвестно на что, он мог бы побелить много потолков и научить этому других. А время ушло. Ушло гораздо больше, чем осталось. И не случайно он проснулся сегодня среди ночи.
В коридоре за низкими столиками на красных плетеных стульчиках сидели люди – курили и разговаривали, беспечно поводя руками. Некоторых он видел здесь по году и больше. Когда подошел Федькин, все замолчали, и он понял, что говорили о нем.
Федькин хотел пройти дальше, в свой кабинет, но не сделал этого. Сел на красный плетеный стульчик, стал хлопать себя по карманам – искать сигареты.
– Ну? – живо спросил Лесин, который сидел напротив. – Сказал им? – Лесин почему-то перешел на «ты».
– Сказал…
– Ну? – участливо спросили остальные.
Федькин разочарованно щелкнул языком. Вид у него был расстроенный.
– Так сразу ничего не добьетесь, – объяснили остальные.
– Так сразу ничего не добьешься, – подтвердил Лесин. – Пробивай!
У меня есть мечта: прыгнуть с парашютом и медленно лететь между небом и землей. Интересно, о чем в это время думает человек? А может быть, он ни о чем не думает, испытывает один восторг…
Я знаю, что никогда не окажусь между небом и землей, потому что для этого надо записаться в спортивное общество. А мне некогда. У меня в этой жизни масса обязанностей: в данную минуту я обязана сидеть на летучке и слушать то, что говорит моя непосредственная начальница Гальченко.
– Товарищи! – говорит Гальченко. – По последним подсчетам, в сумасшедших домах и нервных диспансерах самый большой процент составляют работники телевидения. Можно сказать: профессиональное заболевание…
Я понимаю: те, кто входит в процент, не видят принципиальной разницы между тем домом и этим. Тут и там очень много народу, и никто не знает, кто он есть на самом деле. Сумасшедший с манией считает, что он – одно, а лечащий врач видит его иначе. То же самое на телевидении: каждый редактор видит себя иначе, чем его начальник. Лично я кажусь себе умной и обаятельной. Я похожа на Наталью Гончарову, только без денег и без Пушкина. А моей начальнице кажется, что я глупая и противная. Я могла бы разубедить Гальченко, но ей некогда меня выслушать. У нее тоже очень много обязанностей. Ей даже сны снятся на телевизионную тему.
– Товарищи! – продолжает Гальченко. – Давайте беречь друг другу нервы. Давайте говорить друг другу «спасибо» и «пожалуйста»…
Возле меня сидит штатный сценарист Володя Порханов. Лицо и руки у него белые и какие-то сырые, будто он долгое время стирал в мыльном пару. Володя внимательно смотрит перед собой, преодолевает страстное желание выпить.
С другой стороны от меня сидит редактор Галя Рощина. Она делит всех людей на авторов и неавторов. А авторов, в свою очередь, на тех, кто надувает, и тех, кто не надувает. Ей почему-то всегда попадаются такие, которые надувают. Меня надувают реже, может быть, потому, что мне все равно. Я делю людей по другому принципу.
Мы все: я, Галя и Володя – учились в институте кинематографии, писали немые этюды и звуковые этюды, готовились в большое кино, собирались выйти в производство. Но в производство никто из нас не вышел по разным причинам, теперь мы штатные сценаристы телевидения, и у всех нас такое чувство, будто нас разжаловали из генералов в старшие сержанты.
Сзади сидит Витя Лапин, пожирает Гальченко глазами. Гальченко в своей замшевой куртке и замшевых сапогах кажется Вите небожительницей. Витя окончил областной педагогический институт, должен был преподавать географию в Московской области, а попал на Центральное телевидение и в отличие от нас чувствует себя генералом, произведенным прямо из сержантов.
– Это нам не надо! – заканчивает свое выступление Гальченко.
Я прослушала, о чем она говорила, и поэтому не поняла – чего нам не надо.
– А что нам надо? – спрашивает у меня Витя. Видно, тоже слушал невнимательно.
– У Гальченко спроси, – советую я.
– А ты не можешь спросить? – на всякий случай предлагает Витя.
– А мне нечего спрашивать, – говорю я. – Я и так знаю, что мне надо, а чего не надо.
Моя мечта: встретить Пушкина, варить ему по утрам кофе и не дразнить Дантесом.
После летучки мы с Галей выходим на лестничную площадку покурить. Мимо нас проходят молодые прекрасные женщины в блестящих, будто слюдяных сапогах и разнообразные мужчины всех возрастов и народов.
– Я все про него поняла, – сказала Галя. – Я теперь все про него знаю!
Речь шла о Володе Порханове.
Галя замолчала, глядя на меня, ожидая, когда я спрошу: что она поняла и что она теперь знает. Но я ничего не спрашиваю.
– Знаешь, он кто? – не дождалась Галя.
– Нет.
– Приживал! – сформулировала Галя, радуясь своей проницательности, умению читать чужие характеры. – Он живет на площади жены. При жене. Пишет передачи об искусстве, хотя сам искусством не занимается. При искусстве. Человек «при». Приживал! А сейчас он существует при моей любви. Ненавижу!
Глаза Гали заблестели гордыми самолюбивыми слезами, лицо было вдохновенным от ненависти.
– В нем сидит гений разрушения. Он губит все, к чему прикасается. Зинка Афанасьева поехала с ним на выставку и сломала по дороге ногу. Если он будет провожать кого-нибудь на самолет, то этот самолет рухнет при взлете.
– Что ты от него хочешь? – спросила я.
– Я хочу, чтобы он умер.
– Зачем?
– Чтобы его не было. Никогда. Никому.
Галя замолчала, погружаясь в темное мстительное чувство, которое было несвойственно ей прежде и теперь оскорбляло ее.
– Любишь, – безразлично сказала я.
– Ненавижу! – страстно поклялась Галя, ее лицо снова стало вдохновенным.
В Галиной душе любовь перемешивалась с ненавистью, как в гибриде грейпфрут – лимон с апельсином. Галя болела своей любовью и мечтала, чтобы она скорее умерла и освободила ее душу, но вместе с тем ей было жаль своей любви.
К нам подошел Витя Лапин.
– Дай мне твой пропуск, – прошу я Витю.
– Зачем? – притворяется Витя. Он прекрасно знает, зачем мне пропуск.
– Мне надо в главный корпус. Карпухин вызывает, – объясняю я.
– А твой пропуск где? – опять притворяется Витя. Он прекрасно знает, что пропуска у меня нет, я хожу в главный корпус по чужому пропуску или по собственной записной книжке, в зависимости от времени дня и от бдительности охраны.
– Полгода работаешь!.. – возмущается Витя. – Неужели так сложно? Две фотокарточки, и все…