«Боже мой, – думал между тем барон Врангель, вымученно улыбаясь и чокаясь бокалом шампанского с бесконечным числом холуйских харь, подходивших чокнуться, представиться и пожелать здравия. – Боже мой! Неужели прав Слащов и победить можно, только периодически вешая кого-нибудь из этой своры политических шлюх, краснобаев, продувных бестий и христопродавцев?! Боже, Боже мой! Ну, а как же тогда незапятнанный плащ Твоего воина, Белого рыцаря? Или мы безнадежно устарели и правы большевики, что у нового века – иная мораль, и нечего разводить сопли, а надо – врать и вешать?! Но я не могу, Господи!»
– Я могу! – услышал он голос Слащова, который был за тысячу верст, тесня Махно. – Успокойтесь, барон, вам достанутся и чистый плащ, и слава, и почет. Вешать буду я. Такая работа, барон, – Родину любить…
Барон вздрогнул. Ему померещилось, что сквозь строй холуйских лоснящихся рож идет шаркающей кавалерийской походкой сутулый худой человек в длинной солдатской шинели с грязевым подбоем. Будто замерли, задохлись на полуслове христопродавцы и фарисеи, застыл, взмахнув палочкой, капельмейстер, окаменели, надув щеки и забыв выдохнуть, молодцы-пожарные, опоясанные трубами-удавами, онемели и превратились в соляные столбы щебечущие жены и дочери местного бомонда. И сквозь них, неживых при жизни, все брел, медленно удаляясь в никуда, всадник и вешатель, георгиевский кавалер и изменник, последний правитель Крыма генерал Яков Слащов.
20 ноября 1921 года, Константинополь, Турция
Была промозглая, с мелкой сыпью брызг то ли с неба, то ли с моря средиземноморская ночь. Стамбул растворился во мгле, пропал, будто и не существовал великий город.
На палубе итальянского сухогруза «Жан», жавшегося бортом к причалу, стояли двое. Ночь бросала им в лица ворохи водяной пыли, сеялась сверху такой же водяной марью, но они не замечали ничего.
– Мне страшно, Яков! – наконец сказала Нина. Слащов долго молчал, а потом ответил:
– Мне тоже.
– Яков, если начнут бить, я не выдержу…
– Ничего. Рассказывай все. Они и так если не знают, то догадываются. А имена и адреса тебе неизвестны, так что выдать никого не сможешь…
Слащов с грустной, обычной своей полуусмешкой-полугримасой подумал, что ни адресов, ни явок, ни связей на самом деле практически не существует. А те немногие, на которые он надеялся, могли быть либо провалены, либо…
Господи! Да все что угодно могло быть в этом Русском Апокалипсисе, но ничто бы не остановило Слащова.
– Нина, – чуть погодя обратился он к жене. – Знаешь, я очень надеюсь, что они не придут. Ведь мы идем на смерть…
Нина промолчала. Два часа назад, во время прощального ужина в ресторанчике «Багдад», Слащов сказал:
– Вы все знаете, что нас ждет. Даже если удастся создать, подготовить сеть сопротивления, нам самим, скорее всего, от ЧК не уйти. Поэтому я не прошу и не приказываю – не имею права. Просто говорю: если кто-то не уверен в себе, останьтесь. Так будет лучше и честнее – вы не подвергнете опасности товарищей. Тех, кто решит ехать, жду на «Жане». Прощайте и простите. И вот теперь, когда до отхода судна оставался час, Слащов и верил, и надеялся. Одновременно на то, что придут и что не придут.
– Нина, – вновь нарушил тишину генерал. – А ты… Может, вернешься? Мне было бы спокойней.
Вместо ответа она только сжала своей ладонью руку мужа. И было странно: его мокрую от дождя холодную руку сжала ее теплая ладонь, будто дождь над ней был не властен…
…Они подходили по одному как и было условлено, и молча поднимались на борт.
Никакого багажа они с собой не брали, только боевые награды. Чуть поскрипывали ступеньки трапа под ногами поднимающихся. Они поднимались и становились сзади Слащова и Нины.
Генерал Мильковский.
Полковник Гильбих.
Полковник Мезерницкий.
Брат Нины капитан Трубецкой.
…«Жан» отвалил без гудка, то ли по-английски, то ли по-воровски. На стамбульском причале остались стоять две фигуры – полковник Тихий и капитан Соколовский. Было холодно. Соколовский зябко кутался в штатское пальтишко, пожалованное ему Земгором (Земгор – Земство городов, политическая организация русской интеллигенции.). Тихий стоял не шевелясь. Они не махали отплывающим, и те не махали в ответ. Они знали, что больше никогда не увидятся.
И единственное, о чем думал сейчас бывший начальник контрразведки III армейского корпуса полковник Тихий, было то, что родине, к сожалению, нельзя служить с 9 до 6. Или наоборот. Только что же это такое – родина, что за нее нужно обязательно умирать?
Впрочем, эти мысли для полковника Тихого были нехарактерны. Просто минута обязывала. Слюнтяев полковник Тихий не любил.
25 ноября 1921 года, Севастополь, Россия
…Спецпоезд, состоявший из двух салон-вагонов и вагонов охраны, стоял на главном пути вокзала. Вокруг было все оцеплено красноармейцами, на перроне – никого лишнего, ни публики, ни зевак, ни репортеров. Только один потный господин с камерой на треноге и вспышкой суетился у входа в салон-вагоны. Господин был явно не из газет.
Почетный караул состоял из роты чоновцев, гладких, сытых, тепло одетых, в отличие от Слащова и спутников в ветхих шинелишках.
Троцкий и Дзержинский встретили Слащова и вернувшихся с ним на перроне. Дзержинский был в неизменной шинели, Троцкий – в кожанке, в кожаной же кепке, лукаво поблескивало пенсне. Брюки, заправленные в сапоги, не делали длиннее его короткие ноги. Нина задержала дыхание и непроизвольно прикусила губу. Ее поразили выдающиеся у висков лобные доли черепа Троцкого – как начала рогов.
– Смирно! Равнение… нале-е-е-ву! – скомандовал ротный. Колонна чоновцев подтянулась и замерла.
Встречавшие сделали два шага навстречу прибывшим и остановились. В метре от них остановился и генерал со спутниками. Повисла неловка пауза – никто не знал, как приветствовать друг друга.
Наконец Троцкий нашелся и, чуть лукаво улыбнувшись, уронил:
– Троцкий.
– Дзержинский, – облегченно вторил ему председатель ВЧК.
– Слащов, – спокойно ответил генерал. Остальные молчали.
– А где же вторая часть фамилии – Крымский? – развеселясь неизвестно чему, поинтересовался Троцкий.
– Очевидно, там же, где и Бронштейн, – сухо уронил генерал. Троцкий прикусил язык, только глазки его за стеклышками пенсне полыхнули огоньком ненависти и высокомерия.
Положение, казалось, спас Дзержинский, чуть усмехнувшись и полуобернувшись назад, приглашающе сказал:
– Посмотрите, генерал, на красноармейцев! Орлы! Не похожи на галлиполийцев, а?
Чоновцы самодовольно ухмылялись и свысока поглядывали на непрезентабельную одежду новоприбывших. Слащов медленно шел вдоль строя и замер возле одного, нагло ухмылявшегося ему в лицо.
Слащов смотрел солдату прямо в глаза, а тот продолжал усмехаться. Более того, он чуть ослабил ногу и, осев, стал «вольно».
– Как стоишь, солдат? – медленно выговорил генерал, чувствуя, как знакомая боль обручем охватывает голову, и стиснул кулаки, чтобы дрожь не выдала его волнения.
Солдат продолжал ухмыляться. Гоготнул еще кто-то в шеренге.
– Двадцать пять горячих, – уронил Слащов и прошел в вагон. Троцкий с Дзержинским переглянулись. Недоумение выразилось на лице ротного. Будто истуканы, прошли за Слащовым Нина и офицеры. Горькое осознание непоправимости владело ими. Они вернулись в другую страну, не в ту Россию, в которую стремились. И то, что здесь все говорили по-русски, ничего не меняло.
19 июля 1925 года. Тишинский рынок, Москва, Россия
Рынок пел и плясал. Мануфактура и осетры, бублики и «шкары» со скрипом, часы и побрякушки – все манило, продавалось, сияло на солнце. Красномордые нэпманы, неизвестно в каких щелях переждавшие лихолетье, ничуть не походили на дореволюционных купцов: в их манерах сквозили настороженность и самодовольство, было ясно, что обманут, если уж не решаются ограбить. Старорежимные барыньки, распродававшие последнее из чудом уцелевшего – стекляшки, книги, тайком – мужнины ордена. Беспризорники. Бабье с бидонами, сумасшедшие – все это ходило ходуном, звенело, пело, предлагало себя, цепкими взглядами оценивало покупателей, насмехалось, жрало, плясало. Нина с трудом пробиралась через потную и громыхавшую толпу.
Неизменный филер, тот, похожий на убийцу, топотал за ней, и страдание выражала его скуластая мордочка – долго ли потерять объект в такой толчее?
Внезапно Нину схватила за руку цыганка. Пронзительно глянув на нее и тут же отвернувшись, пробормотала:
– Завтра, в три, в трактире Сайкина!
И, как ни в чем не бывало, затараторила-запела:
– Ай, яхонтовая, бриллиантовая! Дай погадаю, всю судьбу расскажу!
Нина, отшатнувшись, бросилась в толпу и, позабыв, зачем приходила, поспешила домой. Филер, ничего не заметив, усердно топал за ней. Пот струился по его личику, под мышками ад, но он был доволен – здесь, на улице, Нину он не потеряет.