Пока я одевалась и куталась, предохраняясь от возврата панически бросившей меня болезни, Витасик ходил вокруг меня и изучал предметы хорошо знакомой ему спальни.
Он был на высоте когда-то, но потом опустился, и мы подружились. – Ирочка, скажи мне, пожалуйста, вот эти твои мысли о поле и встреча с Леонардиком – откуда это взялось? Ты же была очень земная девушка. Не попала ли ты ненароком в руки какому-нибудь экстрасенсу? эзотерику? нет? – Я решительно отрицала. – В церковь в брюках не годится? А в шотландской юбке – не очень пестрая? – Сойдет, – одобрил Витасик. – Я вообще ни с кем теперь не сплю, – объяснила я. – И вообще после тебя, лапуля, я спала с мужиками безо всякого энтузиазма. – Ты всегда была очень вежливая девушка, – поклонился Витасик. – Нет, я правду говорю! – Я тоже после тебя ни с кем не спал, кроме жены, – улыбнулся мой друг. – А в Бога ты веришь? – спросила я. – Да все никак не решусь… – замялся он. – Знаю, что необходимо и очень полезно, но, может быть, оттого, что все это знаю, – рассказывал он мне по дороге, – стою, понимаешь, и чего-то выжидаю, выжидаю… – Ну, а после того, что случилось со мной? – Витасик покосился на меня: – Во всяком случае, это вдохновляет… – И опять: то ли шутит, то ли издевается, но у меня с ним дружба.
И отправились мы с ним за город, будто в Москве церквей нет, а он говорит, что под Москвою как-то вольготнее, ну, поехали, и снова я еду по осеннему пейзажу, мимо желтых деревьев и засыпающих, будто рыбы, прудов, и взлетели мы вскорости на горку, мимо свалки увядших венков и неровных, как детские каракули, оград и крестиков – и вдруг медным самоваром пылает и блещет церковь – приехали. А было воскресенье, и только-только кончилась служба, и народ постепенно расходился, выходил на паперть и крестился, оглянувшись на самовар, и я косыночку накинула – входим, проталкиваемся против течения, а там еще свечками торгуют, я захотела купить, надышанный и насмоленный воздух густ непонятной мне густотой, и я чужой долговязой фигурой стою последняя в очереди за свечками – дылда – со своими эталонными пропорциями, только щиколотки заужены дворянским происхождением, а среди верующих народец мелкий, низкорослый – высокого человека редко когда в церкви встретишь и обязательно на него оглянешься, – но мы замешкались со свечками, зазевались, только собрались направиться к алтарю, а уборщицы нас не пускают, полы, говорят, начинаем мыть, все, давайте-давайте, ставьте свечки и выходите, не задерживайте, а Витасик берет их на обаяние, улыбается уборщицам отлаженной щедрой улыбкой: – Пропустите нас, у нас срочное дело, непременно нужно помолиться, – а они, естественно, не пускают, им все равно, раньше приходить надо, коли молиться надумали, а не дрыхнуть до полудня, и не пускают, будто в магазине перерыв на обед, а Витасик настаивает и даже, утрачивая улыбку, сердиться начинает, вы уже совсем совесть потеряли, мы вам, мол, мыть не помешаем, а они ни в какую и даже толкаются, то есть гонят, но вдруг пропускают, пожалуйста, вижу по лицу Витасика, оказывается, и здесь можно по-хорошему договориться, чтобы все остались довольны, и мы прошли, а они принялись мыть пол и не обращают на нас внимания, хотя только что злые были и неуступчивые.
Подошли к образам. Пустота. Свечи вокруг горят, догорают. Что делать? Оглянулась я на Витасика. Он шепчет: вставай на колени, ну, я от всей души – стала, хотя никогда до этого не становилась, однако раньше ко мне тоже Владимир Сергеевич таким образом не приходил, и я стала. И Витасик стал рядом со мной. Стоим на коленях. Я пальцы сложила и неуверенно перекрестилась, но, по-моему, не ошиблась, перекрестилась как положено.
И он тоже вслед за мной перекрестился. Перекрестился и зарумянился, то есть ему стало стыдно, как рассказывал позже, в кабаке, потому что, рассказывал, в жизни его две неравные вещи смущали: обряды церковные и мужской гомосексуализм, то есть домашнее воспитание провело как бы черту, и умом своим развитым он понимает, что черта эта – вымышленная, но когда это с юности, ну, как у Андрюши, то можно сказать: от природы, и нет черты, а когда ее преодолеваешь, потому что дошел до пресыщения, рассуждал мой Витасик, тогда, несмотря на интерес, никак не избавишься от мысли, правильно ли поступаешь и не обманываешь ли себя. – Ну, а если даже обманываешь? – спросила я Витасика, выпив немного водки, поскольку черту видела менее отчетливо и не понимала, в чем, собственно, проблема, если кто из мужчин нежно тронет его за член. Глупый ты, право, Витасик! А мы оба были некрещеные. Стоим на коленях, как два дурака. Ну, шепчет, давай, Ира, начинай, молись – как? – ну, расскажи, что с тобой произошло, вырази отношение к происходящему и попроси, горячо попроси, чтобы этого больше не повторилось – ну, вот, в двух словах… А теперь молись, а то нас отсюда сейчас попросят. Молись, а я за тебя помолюсь, да и за себя тоже, раз такая оказия, а если что не так, спишем на психотерапию, тоже не страшно, чтобы не выглядеть дураками, только, говорит, какая уж тут психотерапия, если он к тебе сватается и увлекает за собой, а я думаю: нужно в самом деле помолиться, хуже не будет, только я не умею, а иконы все какие-то странные, нет привычки, то есть у меня крестик всегда на шее – хрустальный, с золотым ободком – и иконы – я знала – это сокровища, ими обзаводятся и гордятся, и называют досками, и торгуют, и садятся за них на долгие года – все понимаю – страсти и красота, но не мое, как для Витасика педерастия, но я начала молиться, как могла, и губы зашевелились от слов, и я обратилась к Богу первый раз в жизни с такими словами: Боже! Я стою перед Тобой на коленях и первый раз произношу Твое имя не потому, что мне хорошо, как тогда, когда сладко вздыхаю и уста шепчут имя Твое, и пристало оно к удовольствию, и я им пользовалась всегда – Ты прости, я не чтобы обидеть Тебя, а по привычке и недоразумению. Но настало другое время, и Ты обо мне все знаешь. Ты даже знаешь простодушную молитву, с которой я обращаюсь к Тебе, не подыскивая подходящих слов, так как подходящие слова – это тоже лукавство, и Ты знаешь, что случится со мной после этой молитвы, и завтра, и послезавтра, и через много дней, и Ты знаешь день, в который я умру, как умирают все люди, но Ты, может быть, передумаешь, если я раскаюсь, только если я раскаюсь. Ты уже и это знаешь, и впереди Тебя не забежишь. Так что же мне делать, если все было не совсем так, как рассказывала я Витасику, и вообще, кто знает, как есть на самом деле, кроме Тебя, потому что я многое не понимаю, и Ксюша говорит справедливо, что лобок мой сильнее, чем лобик, и это, согласись, для женщины нормально, так вот, что я хочу сказать? что попросить? А хочу я вот что попросить…
И тут как прорвалось, и я стала молиться, первая молитва – как первая любовь, все забываешь, и слезы льются. Потому что какая справедливость? Бабы, куда дурнее и подлее меня, живут распрекрасно и даже шикарно, и на руках их носят, а я, конечно, не без греха, да только за что мне такое непосильное наказание? За то, что Леонардик умер с моей помощью? Хорошо. Разберемся. Между прочим, он сам нарушил обещание: не женился, и пусть в моей молитве бытовая шелуха, но ведь и вся здешняя жизнь, извини, шелуха, и ничего, кроме пестрой шелухи. Он не женился, хотя я два года потеряла, а годы шли, и у меня убывала надежда, тем более что Карлос уехал, и вообще. И теперь что получается? Куда мне деться? Я бежала по полю, да! Но я не для себя бежала. Ты скажешь, что у меня был заветный шанс стать святой или просто национальным кумиром. Но ведь я рисковала жизнью! А чем еще может рисковать человек? Он потому и святой, потому и кумир, что жизнь свою ниже народного интереса ставит, а что, когда рискует, про себя думает, потому что не может не думать, и если лукавит святой – это его частное дело! Я, может быть, потому и шла на верную гибель, и голос мне был, что чувствовала: сподоблюсь. Да только колдовство наше русское не заворожит даже самая сладкая баба! Тут приманка, должно быть, послаще… Не знаю, не думала – какая, и думать не хочу. Я и так, прости за грубость, обосралась. И вот новая напасть: Леонардик. Пришел и выеб. Зачем, спрашивается. Хочет жениться. Но разве можно выйти за мертвяка? Говорит, мы по-своему родственные души и что раньше жили в одном веке, но не пересеклись по не зависящим от нас околичностям, а теперь пересеклись, да только сразу не поняли, что к чему, и опять разминулись, и он спохватился, когда уже умер, и затосковал, доживая посмертный свой срок в отведенном Тобою небесном предбаннике, из которого, стало быть, есть еще дорожка назад, и он направился ко мне, пока дело не дошло до финальной кончины облика, ссылаясь на любовь, которая со смертью в нем сильней разгорелась. Так он сказал. Хорошо. А теперь скажи, что мне делать? Не то страшно, что он меня употребил, хотя это тоже страшно, но что за собой зовет, и я сомневаюсь… Витасик, который тут рядом со мной на коленях стоит, он сказал, пока ехали в церковь: все пути ведут к Богу, все, только мало кто идет по любому из них, останавливаются на первом шагу как вкопанные, и дальше не идут, так жизнь проживают, а ты, Ириша, ушла дальше многих и, возражаю ему, дошла до чертиков. Но Ты меня, конечно, спросишь: а сама ты что хочешь? Мужа Карлоса или что-нибудь вроде него? Этим ли удовлетворишься? И если я скажу: да – Ты скажешь: подумаешь, тоже мне, святой хотела стать, а теперь ей уже Карлоса достаточно или космонавта. Нет, мне космонавт не к лицу. Пусть летает себе без моих слез и участия.