Это прозвучало угрожающе – Иозеф понял, что, скорее всего, американского паспорта ему больше уж не видать…
На другой же день после этого разговора по здравом размышлении Иозеф подал прошение об увольнении из посольства.
Когда он сообщил об этом Нине, та побледнела.
– Разговор с послом был не просто унизительным: фактически он предложил мне отставку. Так что выбора не было. – Он помолчал. – Знаешь, не помню, я говорил тебе, из Госиздата мне пришло письмо, они готовы заключить со мной договор на книгу о Дантоне, – успокоительно закончил Иозеф.
Она взглянула на него. Нет, он сейчас не выглядел легкомысленно, он был озабочен.
– Так что не пропадем, Ниночка, – продолжал он нарочито бодро. – Да и денег пока у нас довольно. – Голос его не звучал слишком уверенно. – А разрешение на отъезд я получу рано или поздно. Думаю, не попроситься ли в Испанию в русский батальон, я все-таки врач, там нужны врачи… Тебя с девочками я оставлю в Париже…
Она ничего не ответила. Она похолодела и не могла ничего сказать. Все самые дурные ее предчувствия сбывались. Муж ничего не хотел видеть вокруг и не желал ничему учиться. Он продолжал витать в облаках, предпочитая полагать себя по-прежнему вольным европейцем. Она же остро понимала, что Иозеф сделал гибельный, роковой шаг. Необратимый шаг, который очень скоро приведет всю семью прямиком в пропасть…
Шла осень, а они всё жили на посольской даче, никто их не выселял: оказалось, в посольстве был порядок, что отставные сотрудники могли пользоваться предоставленным им служебным помещением в течение трех месяцев. Впрочем, никто из американцев, разумеется, так долго в России по своей воле предпочитал не задерживаться.
Теперь Иозеф ждал разрешения на выезд уже от советских властей – со дня на день: соответствующее заявление он подал, анкету заполнил, подробно изложил свою биографию. Он действительно верил, что это вполне возможно. Пока же он возился со своим Дантоном, папка распухала от французских выписок. Шутил за завтраком, хоть и мрачнел, когда вспоминал, что Таймс у него уже нет, одни Известия Совета народных депутатов.
Ёлочка ходила в советскую загородную деревенскую школу поблизости, в поселке. Ее соглашались продолжать держать в школе при посольстве, к тому ж она была на прекрасном счету, французский – лучший в группе… Но Нина сочла, что дочери будет вовсе не лишним, даже прямо полезно, освоиться среди местного населения. Да и шофера больше не было.
Исчезла, разумеется, и Варя. Вместе с ее исчезновением пропали почему-то американские зубные щетки. И веер с цветами, наколотыми на пальмовый лист – впрочем, Нина как-то обещала этот веер домработнице подарить, но позабыла это сделать.
Исчез и Кац. Лишь однажды Нина встретила его на поселковой улице и в ответ на его поклон сказала сквозь зубы, но вполне внятно:
– Шпион.
Кац предпочел не расслышать. Мужу об этой своей выходке она не рассказала.
Иозеф дивился школьным рассказам дочери. Скажем, детей там заставляли разучивать песню Взвейтесь кострами, синие ночи. Было трудно представить, как могут кострами виться ночи. Но этого мало: там были слова мы пионеры – дети рабочих, и Йолочка с задором эту чушь распевала, не вдаваясь, кажется, в смысл слов. Однако ни пионеркой она не состояла, ни дочерью рабочих, слава богу, не была… Всю эту ерунду пели в довершение всего на музыку какую-то заемную, иностранную, причем отнюдь не революционную.
В тот октябрьский день с утра было солнечно и сухо, Иозеф собрался идти играть в теннис.
– Скоро уж снег пойдет, сыграю напоследок пару партий, – сказал он.
В окно веранды она видела, как он шагал к калитке, помахивая ракеткой в дерматиновом футляре. Карманы его белых хлопчатобумажных теннисных брюк оттопыривали засунутые в них лохматые теннисные мячи… Но вдруг муж остановился и пошел назад.
– Что такое? – встретила его Нина.
– Полотенце забыл… Хоть ты мне и говорила, что у русских возвращаться считается дурной приметой…
– Посмотрись в зеркало.
– Хочешь и меня сделать суеверным?
Эти пустые слова оказались последними, что они сказали друг другу в их долгой жизни.
От автора: пояснениеТому, кто жил под советской властью, не надо пояснять, как писались тогда доносы. И механизм ареста куда как ясен: пришли, показали ордер, перевернули в доме все вверх дном и увезли. А тому, кто тогда не жил, – и не приведи господь: паршивая была жизнь, скудная, а главное – власть была серая и скучная, как нынешнее телевидение, как сто километров солдатского сукна. Впрочем, многие, даже вовсе не бывшие коммунистические бонзы, простые работяги, по той жизни томятся: советский социализм был для них – дом родной, как покосившаяся деревенская материнская изба для давно городского рабочего. Так зэк, не нашедший себе места на воле, скучает по своему заключению.
Мне здесь лишь остается объяснить, каким образом эти записки Иозефа М. сохранились у Нины после ареста мужа. Дело в том, что Иозеф, как пишет его внук, и не доверять ему нет причин, до последнего дня на воле ждал заграничного паспорта. Его записки, содержавшиеся в двух записных книжках малого формата и в твердом переплете, хранились в сейфе комендатуры посольских дач в Немчиновке и были отданы Нине комендантом после ареста Иозефа перед самым ее отъездом с дочерьми в Нижний Новгород. Шаг, со стороны коменданта, заметим, по тем временам не просто человечный, но почти героический: комендант не сдал все оставшиеся после ареста хозяина вещички в НКВД, а сохранил для его семьи.
В саквояже флорентийской кожи помимо этих двух записных книжек были Нинины письма, несколько ее и детей фотографических карточек и толстая пачка стодолларовых купюр, отложенных на случай отъезда семьи на Запад.
Тому, что эти книжицы пережили Нинину эвакуацию и дошли до внука-рассказчика, мы обязаны именно их маленькому формату и добротности переплета – они не годились на растопку и сохранились в сарае хозяйки квартиры, которую нанимала Нина во время войны, когда учительствовала в Ворсме. Если бы хозяйка не поленилась заглянуть в любую из них и попыталась бы разобрать мелкий и быстрый почерк Иозефа, она наверняка перепугалась бы и, несомненно, избавилась бы от весьма опасных по тем временам записей. Но читали эти книжечки, на наше счастье, судя по следам помета на переплетах, только ее куры.
Иногда думается: не могли же столь великие жертвы были быть принесены просто так. Чтобы восторжествовало все вот это… Но эти мысли у меня от усталости…
Православные храмы – вполне поместительные и удобные терапевтические заведения. А умный опытный духовник, коли он трезв, может быть сносным психоаналитиком.
Эта русская традиция – неистово спорить о любви к какому-то абстрактному народу и до крайности не уметь уважать отдельного человека. Собственно, упоение и есть основа любой жестокости: хоть религиозный экстаз, хоть революционный – тут истоки и инквизиции, и гильотины.
С ними трудно жить. Но язык!
Плохо знаю русскую беллетристику, читал по-французски, пожалуй, лишь Тургенева, он много слабее Флобера. У Толстого читал только В и М, все, что касается «мира», – невыносимо слюняво, и совершенно неестественны женские фигуры. Но нельзя не оценить в нем баталиста. И отважную по русским меркам, без малейшего страха перед либеральной или народнической жандармерией сцену бунта в Богучарове: без капли розовой водички любви к мужику. Написать такое – нужна отвага и внутренняя свобода.
Во всем Достоевском мне только однажды попался хорошо написанный пейзаж: в сцене дуэли Ставрогина. Из пейзажа становится понятно, что герой уцелеет.
Кто-то из посольских дал книжку модного, говорят, у парижских эмигрантов Сирина – это же французский дешевый бульварный роман, к тому ж, кажется, плагиатный. И как манерен язык, русские совсем не умеют описывать то, что они сами называют «чувства», хотя очень много об этих самых чувствах говорят. И псевдоним безвкусный и претенциозный. Сириным помимо прочего назывался один дореволюционный журнал. И было бы забавно, если бы какая-нибудь советская поэтесса взяла бы себе за псевдоним название своего издательства: Анна Красная-Новь.
Вообще, претит русская литературоцентричность. Это от бедности культуры: от отсутствия собственной философии и юриспруденции, от незнания мировой истории. Литература вообще – это детская фаза развития культуры, недаром в раннем возрасте предпочитают сказки, потом приключения, а дамы читают специальные дамские романы. Литература – у примитивных народов мифы – компенсирует неразвитость культуры.