У меня, наверное, имелись все предпосылки, чтобы проводить ее после экзамена до остановки, но я как всегда, засмущавшись, зардевшись, испугался – видимо, моя коммуникабельность проявлялась лишь при наличии четкой цели, – сделав вид, что еще решать, еще дописывать, хотя преподаватель – или кто он там? – уже подгонял нас сдавать экзаменационные листы. Милая Настя улыбнулась, шепнула «удачи» и ушла.
А я вместо разборок с задачами пытался сообразить, что же делает ее настолько милой, и наконец, не найдя адекватного объяснения, постарался думать, что фокус в милых ямочках на ее щечках. Они – а ну, не выпендривайся, считай так, как решил, – они делают ее милой. Той, к которой я подойду завтра. Той, которая будет лучше Рады. А главное – той, с которой я буду лучше себя прежнего.
Но утром Настя стала другой. Ямочки на щеках пропали. Она не улыбалась. Сидела в холле на деревянном парапете. Отстраненно смотрела в сторону. Вертела в руках бутылку оболоневской колы.
Рядом с ней маячили другие абитуриенты, молчаливые, собранные. Но большая часть толпилась у стенда посреди холла. Обсуждали, спорили, кто-то матерился. Смешно, как-то по-детски, матерился.
На стенде вывесили листы с результатами за первый экзамен. Они ползли бездушными матричными столбцами: ФИО и напротив оценка. Я, дождавшись, когда несколько человек отойдут в сторону, протиснулся вперед и хотел найти себя. Но тут же запутался, потому что списки были не по алфавиту, как в севастопольском вузе. Здесь разбивка шла по оценкам: четверке, тройке, двойке. Я, дернувшись, начал искать себя среди троечников. Не нашел. Не было меня и в двоечниках. Тогда неуверенно, пугливо, как девочка-сирота, я поднял глаза и увидел, что тех, кто сдал на четверку, всего трое и моя фамилия значится первой.
Не веря, я даже оттолкнул лохматого кучерявого парня, чтобы продвинуться к стенду вплотную. Провел пальцем по бумаге, прочерчивая линию от первой буквы «Б» в фамилии до невообразимой «4» в конце строки.
– А, так вот они какие – хорошисты, – пробубнил кто-то, а другой голос добавил:
– Как это им так, а?
Я и сам не понимал «как это мне так». Долго стоял, рассматривал чудотворный стенд, пока меня не оттолкнули. И тогда я вновь обратил внимание на переставшую быть милой девушку.
– Привет.
– А, – она подняла глаза, сминая бутылку, – привет. Ну как первый экзамен?
Спрашивала она волнительно, нервно. И я сначала решил, что это вызвано ее оценкой, но после сообразил, что Настя переживает за меня. И я решил обрадовать:
– Четверка!
Она улыбнулась так, что ямочки на щечках вновь появились. И показался румянец. Но буквально через миг лицо ее вдруг посерело, сморщилось, в нем промелькнула злоба. Наверное, не будь она все время такой милой, не было бы столь резкой перемены, но тут контраст между нею прежней и нею настоящей оказался чудовищен.
– Четверка? – переспросила она. Я кивнул уже не слишком оптимистично:
– А у тебя?
– У меня? – В глазах ее промелькнула злоба. – У меня? А ты как думаешь?
Она встала, расправила плечи, размяла запястья. Четверки у нее быть не могло. В списках значилось всего трое «хорошистов», и среди них не одной женской фамилии.
– Три?
Бывшая когда-то милой девушка хмыкнула и пинком загнала бутылку под парапет, развернулась, уходя прочь. Но вдруг остановилась, взглянула на меня:
– А у тебя, правда, четверка?
– Да, но…
– А ведь ты у меня списал. – Она как-то странно кивнула головой, и этот легкий, вроде бы ничего не значащий жест вновь сделал ее милой. Той, о которой я всегда буду мечтать.
Она гулко зашагала по коридору. Я не хотел бежать за ней, провожать, говорить, потому что момент был не лучший; даже я понимал. Надо было выждать паузу, а не, как обычно, суетиться, эмоционировать, и тогда это решение казалось мне взвешенным, мудрым. Я ощущал некую взрослость, коей после лишь горько ухмылялся.
Потому что больше я милую девушку не видел. После математики всех «двоечников» отсеяли.
На экзамене по биологии длинные ряды парт зияли пустотами, приглашая расположиться комфортно, вольготно, с размахом. И лишь тогда я понял, что больше не увижу милую девушку Настю Омельяненко. Она ушла. Я остался. В этом году ей не поступить в МГУ, а у меня есть шансы. Пусть три из шести задач я списал у нее. Одну решил сам. Еще одну позаимствовал. У меня – четыре, у милой девушки – два. Мистика. Или халатность. Или случайность. Но гадать над объяснениями – бесполезно. Важнее сделать выводы. А они твердили, что я поступил подло. Выехал на доброте милой девушки.
Я думал об этом и не мог сосредоточиться на экзамене. Извращенное раскаяние дергало, нервировало, сбивало меня, и я, отложив экзаменационный лист, хотел встать, уйти, крикнуть что-нибудь бесполезное, жутко пафосное, но продолжал сидеть. И это неделание, в свою очередь, продуцировало поиск оправданий. Вызревала новая мысль о том, что как раз мое непоступление в МГУ станет предательством. Ведь экзаменационная работа по математике милой девушки Анастасии Омельяненко переселилась в мою. Просто в имени и фамилии ошиблись. Значит, надо идти дальше, словно в эстафетном беге, когда передают палочку; теперь она у меня – беги, Бесик, беги. За себя и, как говорят комментаторы, за того парня (в моем случае – девушку). Так я переубеждал себя, медленно, сантиметр за сантиметром, приближая лист со специальной печатью.
Написать биологию оказалось легче, чем математику. То ли задания были проще, то ли усердие в школьных занятиях, спровоцированное грезами о медицинском, способствовало. К тому же несколько раз, выйдя в туалет, я изучил «шпоры» по биологии, найдя ответы о хитиновом покрове ракообразных и функциях частей головного мозга (сложность возникла лишь с мозжечком). Ознакомившись с информацией, перекурив, я возвращался в экзаменационную аудиторию и подозрительно быстро писал ответы на бледно-сером листе А4. Такая прыть, появлявшаяся аккурат после туалета, наблюдателя заметно смущала, но было плевать. Внутри приятным, хоть и волнительным теплом разлилась абсолютная уверенность, что все будет, как надо: добегу, финиширую, а после…
Что будет после, я не знал. Не представлял. Но мысль о том, что все это – аудитории с портретами рыжеватого Путина, сложные вопросы, суетливая писанина, нервное волнение, оболоневская кола – закончится, казалась тоскливой. Я предпочитал натравливать на нее злых псов инакомыслия, чтобы и не пыталась соваться на территорию моего спокойствия, но ей, заразе, похоже, достаточно было лишь издалека показать лицо – настроение ухудшалось, тревожность подскакивала.
С желанием растянуть – или, выражаясь терминологией отцовских газет, пролонгировать – удовольствие я трансформировал в буквы знания о митохондриях и кутикулах, о крестоцветных и нуцеллусе, о рибонуклеиновых кислотах и цитоплазме, а утром, двигаясь в университет, чтобы узнать оценку, испытывал редкую для себя уверенность.
Моя фамилия и, правда, вновь шла в списке первой. И вновь отсутствовали пятерки – только четверки, тройки и двойки.
Неестественная девушка, похожая на ту, что снималась в рекламе «Спрайта», с прямыми выбеленными волосами и ярко-голубыми зрачками – казалось, она пользуется контактными линзами, – говорила страшноватой, с оспинками на лице подруге о том, что, судя по общему низкому уровню оценок, все решится на экзамене по русскому языку; достаточно получить пятерку или даже четверку. И последние станут первыми, добавлял я, удивляясь неестественной девушке и жалея ее подругу.
Коренастый парень с лицом юного Николая Баскова в полосатой кепке, будто магически извлеченной им из прошлого века, наматывал круги вдоль стенда с оценками, лютуя – он изъяснялся на гуцульском суржике, растягивая слова, – что все куплено и украинцам в москальском вузе делать нечего. Я все ждал, когда он крикнет «Слава Украине!», а кто-нибудь ответит «Героям слава!», но клон юного Баскова ограничивался бледными общими словами, был скучен, и несколько парней из Керчи для острастки старались раззадорить его, закидывая в омут возмущения наживку с фразами о русском Крыме. На парня действовало слабо, а вот я возвращался в детство.
Российскими триколорами, двуглавыми орлами, Андреевскими флагами пестрели стены в Каштанах, Песчаном, Береговом. Особенно много их было на подъезде к Севастополю. Рисовали подчас на самых неподходящих местах, вроде пришвартованной в Инкермане баржи, на мачте которой реял украинский флаг. Яркие, не без колорита рисунки – особенно запомнился похожий на зажаренного поросенка Хрущев со свастикой и трезубцем на лбу – соседствовали с чопорными, едва ли не траурными надписями, сделанными либо черной, либо темно-бордовой краской, призывавшими отдать Крым и Севастополь России.
Но двигайся в сторону Симферополя и увидишь, что направленность, окрас художеств, лозунгов станут иными. Правда, настенные тексты я понимал не всегда, так как не знал крымско-татарского языка, хотя, по уверениям Беллы Юнусовны, многие русские слова – например «деньги» – заимствованы из тюркского языка. А вот рисунки казались яснее: они преимущественно утверждали татарский Крым, и некоторые призывали для этого уничтожать других, не татар; чаще всего под «другими» понимались русские. К украинцам же, так мне казалось, татары относились терпимее. Может, и правду говорил Филипп Макарович, рассказывая, что во время войны крымско-татарские полицаи контачили с бандеровцами. «Да и сейчас они вместе проходят боевую подготовку в тренировочных лагерях, – слыхал я наверняка про тот, что на Ай-Петри, – чтобы однажды, когда придет час, истребить всех русских и захватить власть на полуострове», – так вещал Филипп Макарович.