Из экрана вынырнула Галя и ринулась к факсу, присланному из Иерусалима Наташей. Она внимательно прочла этот факс, потом не менее внимательно посмотрела на меня, некоторое время переводила взгляд с одного на другого, явно заинтересовавшись нами обоими, и, наконец, изрекла вопросительно:
– Ривка Штейнберг?
Я на мгновенье оторопел, затем провел ладонью по покрывающему подбородок и щеки не то чтобы шибко окладистому, но все же ярко выраженному вторичному половому признаку и твердо сказал:
– Я не Ривка.
– Я и не утверждаю, что вы Ривка. Вы, наверно, билет берете для Ривки.
– Я беру билет для себя.
– Но вы не Ривка.
– Я не Ривка.
У работящей пенсионерки зазвонил телефон и она стала долго и пламенно объяснять, что всю корреспонденцию только что забрали, и тут я оказался важным, если не решающим аргументом, потому, что она, не отрывая трубки от уха, вдруг развернулась на крутящемся стуле лицом ко мне и воззвала:
– Вот, товарищ, вы здесь сидели – правда, ведь заходил человек, получил почту?
Галя тем временем сунула мне в руки факс, удостоверяющий, что я действительно Ривка. И когда я, приподнявшись со стула, почувствовал что еще волосок, и я либо убью одну из них, либо сам выброшусь в окно, либо хлопнусь в обморок, от стены вдруг отделилась сомнамбула с голубыми глазами, держа в руках чей-то, возможно и мой, билет.
– Яна! – хором воскликнули девушки и бабушка.
Искомая, вернее, найденная Яна, никого не замечая, прошла походкой панночки в исполнении Н. Варлей мимо всех, вперив невидящий взор в билет, затем неожиданно перевела его на меня и, плотоядно облизнувшись, спросила:
– А почему здесь на билете наверху написано «Нудельман», а внизу – «Галилея»?
Занавес.
За семь дней до. 11 таммуза. (21 июня). 12:15
Из-за занавеса облаков в щель, как актер, волнующийся перед выступлением, выглядывало солнце. Небо было непривычно серым для второй половины июля, а зал, где кучковались те, что прошли паспортный контроль и теперь ждали посадки, был привычно сер, как в любое время года. Он был бесконечен, и бесконечность эту создавали темно – серые, почти черные и тоже бесконечные продольные полосы на столь же бесконечном светло-сером ковре, устилавшем узкий зал и убегавшем в никуда. В рифму этому ковру и этим полосам по сероватому потолку тянулись участки, не освещенные поперечными лампами дневного света, шеренги которых также терялись вдали. Довершали образовавшуюся фантасмагорию ряды обрамлявших зал круглых и квадратных серых колонн, явно пытающихся изобразить из себя нечто вроде последовательности верстовых столбов от Петербурга до Москвы и обратно.
Я уселся на ажурную скамью и прикрыл глаза, а затем открыл их на пороге Мишкиной квартиры. Мишка, который на целую голову вымахал с тех пор, как я прилетал на Хануку, теперь, по-детски тряся нерасчесанными кудрями, ракетой оторвался от земли и завис, сомкнув руки в неразрываемый замок у меня на шее и на затылке. Несмотря на то, что моя рожа обросла бородой, я чувствовал, какая у него на лице нежная кожа – как у девочки.
Мне потребовалось почти физическое усилие, чтобы вновь закрыть глаза, открыть и вернуться в Бен-Гурион. Несколько секунд взгляд мой упирался в дурацкий сине-красный светящийся «SAKAL», выросший на том месте, где только что сверкали карие глазки Михаила Романыча, а затем я понял, что в чувство смогу себя привести, лишь вышибив клин клином, и опять закрыл глаза, но при этом сказал себе:
– А если вот так?
И вновь позвонил в обтянутую черным, разграфленным на ромбы, дермантином дверь Мишкиной квартиры, но на сей раз, когда она отворилась, вместо Мишки выросла Галка. Я пытался мысленно заставить ее упереть руки в боки, что должно было охладить мой пыл и заставить меня спокойно составить план действий, но ничего не получалось. Галка оказалась не нынешней, ушедшей к чужаку, а той, с которой мы пятнадцать лет назад познакомились – красивой, черноволосой, похожей на Майю Плисецкую в лучшие годы, и я понял, что по-прежнему ее обожаю, ту, прежнюю, насчет нынешней, правда, непонятно, но отдавать кому-либо точно не собираюсь. Похоже, в мое чувство к Дворе вползла змейка-трещинка.
– Ну, а так? – уже не веря в успех, в последний раз попытался меня образумить сидящий где-то во мне трезвый я, и из-под Галкиной руки вынырнул еще никогда мною не виденный Николай, безликий, как ангел, с которым боролся Яаков. Но, как и следовало ожидать, я, не отходя от кассы, оторвал ему окутанную по самые глаза арафаткой голову, так, что тело его улетучилось, даже не успев упасть на пол, а наградой мне была Галочкина эротическая белозубая улыбка, которая напомнила мне о самых наших жарких временах.
«Тьфу ты, – думал я, уставившись на синеющие на зеленом фоне «CALLING CARDS». – Видно, сотрясение все смешало в моей башке, и я не в состоянии спланировать свои действия. Да и то – с Галкой общаться, это тебе не террористов отстреливать. Тут потяжельше будет. Ладно, придумаем что-нибудь на ходу»
В этот момент зажегся экран с надписью «MOSCOW UN 302», я послушно встал и первым двинулся на посадку. Работница “Трансаэро” взяла мой красивый золоченный посадочный купон и сунула его в какую-то машинку. Та заглотнула его, а потом, подумав, выплюнула хилый огрызок.
За пять дней до. 13 таммуза. (23 июня). 11:00
Огрызок синенького неба пережевывался могучими тучами цвета лежащего под моими подошвами мокрого асфальта, пока окончательно не исчез в их утробе. Ну и ну! Я, конечно, понимаю, что Москва не Израиль, но ведь и июнь не октябрь.
Вот в этом доме я когда-то жил. Однако, образина. Нет, я допускаю, что десять лет назад этот панельный кошмар не был, по крайней мере, настолько грязным, то есть был, конечно, грязным, но не настолько. Иными словами, тогда, как и сейчас, при взгляде на него создавалось впечатление, будто он заляпан тысячами чьих-то огромных жирных пальцев, но количество этих тысяч было существенно меньше. И вон те жуткие подтеки – неужели они уже тогда наличествовали?
Позавчера, приехавши в Москву, я отправился в свое ореховское логово, которое долгое время сдавал, затем вручил в пользование друзьям, и, наконец, последние пять месяцев оно вообще пустовало. Я еле успел к началу шабата и, едва он закончился, позвонил по уже известному читателю телефону. Подошла Галя. Она была на удивление приветлива, ощутила (или изобразила?) пылкую радость по поводу моего прибытия и потребовала, чтобы я немедленно явился. Явиться немедленно было немного затруднительно, поскольку часы показывали одиннадцать. Вечера, между прочим. Сошлись на следующем утре. И вот я, от души помолившись в синагоге на Бронной, подхожу к бывшему своему дому – смотри выше.
Впрочем, смотри еще выше, поскольку, когда после моего зова в домофон, дверь отворилась и я, нырнув в кошачий подъезд, прилетел на лифте к заветному порогу, реализовались два из трех моих аэропортовских видений. Михаил Романыч завис на мне в точности, как пообещала мне бенгурионовская греза, а Галя улыбнулась той самой, уже много лет не виданной мною улыбкой. Да и внешне она куда больше напоминала молодую Плисецкую, чем когда мы в последний раз виделись. Не знаю, делала ли она себе какие-нибудь подтяжки – я в этом не понимаю, но создавалось впечатление, что у нее поубавилось не только седых волос, но и морщин. Как это достигнуто – тайна мастерства.
Что же касается третьей моей мечты – отрывания головы безликому фантому Коле, то, вместо неоднократно рисованного моим воображением маленького, плюгавенького, противненького, появился довольно обаятельный с открытым лицом, в очках и с красивой проседью. Он сердечно пожал мне руку и пригласил меня в апартамент. Но из-за мертвой хватки Михаила Романыча осуществить сие оказалось довольно сложно. Я сделал несколько шагов с болтающимся на шее подростком и, скинув плащ, а также переобувшись в полумраке прихожей, вынырнул в светлую кухню, стены которой были обтянуты клеенчатыми бежевыми обоями. Рисунок обоев являл собой горизонтальные ряды светлых, почти белых полосками выполненных занавесей шириной с пол-ладони. Пол в кухне был линолеумный, но не серо-уродливый, как у меня в эшкубите, а в тон обоям, да еще с каким-то красивым узором, напоминающим орнамент где-нибудь в русском поместье девятнадцатого века.
А все остальное – как прежде. Синие настенные часы, чья красная секундная стрелка десятилетиями отщелкивала мгновения моей жизни. Серые обшарпанные стулья, сидя на которых мы с друзьями до хрипоты и до дна бутылок решали мировые проблемы и судьбы России. Серые висячие шкафчики… вот в этом хранилась моя не смешиваемая со всей остальною кошерная посуда. Стеклянная дверь кухни – через нее, когда я в кухне читал молитвы, проказница Галка, расстегнув шутки ради оранжевый пенюар, демонстрировала мне обнаженную грудь. Молитву приходилось начинать сначала….
– Проходите, проходите, пожалуйста. Садитесь. – Последовала пауза. – И вот еще что. Я очень прошу у вас, Роман Вениаминович, прощения и за это дурацкое письмо и за этот дурацкий разговор. Мы с Галюсей – он нежно обнял ее за плечи – были глубоко не правы. У ребенка должен быть отец. Я полагаю, тема исцерпана. Вы можете приезжать в любое время на любой срок. Двери нашего дома всегда открыты для вас.