– Проходите, проходите, пожалуйста. Садитесь. – Последовала пауза. – И вот еще что. Я очень прошу у вас, Роман Вениаминович, прощения и за это дурацкое письмо и за этот дурацкий разговор. Мы с Галюсей – он нежно обнял ее за плечи – были глубоко не правы. У ребенка должен быть отец. Я полагаю, тема исцерпана. Вы можете приезжать в любое время на любой срок. Двери нашего дома всегда открыты для вас.
Вот оно как. С места в карьер, как говорится. Теперь-то я понял, что, отправляясь сюда, смирился с грядущим скандалом. Может быть, даже нашел в нем свою прелесть. В условиях скандала я мог бы вывезти Мишку, а то и в Галке проснулась бы прежняя Галка! То есть скандал создавал новую ситуацию, при которой, будучи в глазах сына и жены жертвой, я мог действовать. А вот теперь атаковать невозможно, можно только влиять.
Небо за окном расчистилось. Солнце разбушевалось, и там, где полчаса назад проскальзывали огрызки синевы, сейчас плавали огрызки облаков. Коля нежно обнимал мою бывшую жену, а она нежно обнимала моего сына. Мишка же пожирал меня глазами, и я, отказавшись от некошерного торта, любезно предложенного мне Николаем, и вывалив на стол под восхищенное аханье окружающих кошерные ОSEMовские сладости вкупе с разноцветными сувенирами, привезенными из Земли Обетованной, отбивался от вопросов.
Дождавшись дежурного “Ну как у вас, опасно?” я начал рассказывать и про бои, которые ЦАХАЛ ведет у меня под окнами, и про моих погибших друзей, и, само собой, про сражение на баскетбольной площадке, и про убитого мной террориста.
– Роман Вениаминович, – тихо спросил Николай, – в чем все-таки корень ваших проблем с арабами?
Я решил отделаться где-то слышанной мною остротой:
– Мы расходимся с ними по аграрному вопросу. Они считают, что мы должны лежать в земле, а мы – что они.
Он вежливо улыбнулся, но на секунду в его глазах промелькнуло нечто, сообщившее мне, что он и сам был бы не против того, чтобы я оказался в земле.
* * *
Земля, после вчерашнего дождя жадно глотала солнце. Лес начинался почти сразу за домом. Надо было лишь пройти между гаражами и школой, а затем пересечь узкое, но сумасшедшее шоссе, воспользовавшись «зеброй», о которой давно забыли и водители и пешеходы. С опушки вглубь леса узмеивалась тропка. Вдоль этой тропки корежились маленькие кривоствольные клены и косо торчащие березы.
Мы с Мишкой шли, держась за руки. Нас тупо отражали лужи, щедро разбросанные посреди тропинки, нас облетали капустницы и пяденицы, нам в ноздри шибал давно забытый мной в Израиле запах лесной сырости. Наконец-то нас с сыном оставили вдвоем. Я наслаждался каждым его словом, каждым его движением, каждой его улыбкой, каждым его взглядом, слишком детским для четырнадцати с половиной лет. Я поминутно его обнимал и всё рассказывал, рассказывал, рассказывал. Я рассказывал про Гошку, которого он всегда так мечтал увидеть, а теперь вот… Я рассказывал про наши горы, про людей, что живут у нас в Ишуве, про наших мудрых раввинов, про мальчишек, которые всего на три-четыре года его старше и уже сражаются в Дженине, Рамалле, Городе, о том, как их из-за угла убивают во время операций в Хевроне и о том, как они, пробившись сквозь бесконечной толщины крепостную стену ненависти, всё равно захватывают убийц, их вожаков и пособников прямо в гнездах и тем самым спасают тысячи наших людей, живущих в городах, куда нацелены бомбы этих убийц. Я рассказывал о ребятах, захвативших холмы и создающих там «форпосты», из которых вырастут новые поселения, как они, никогда не нюхавшие сельской жизни, начинают пахать и сеять. Я рассказывал, как пятеро вчерашних солдат ставят караван возле перекрестка, где убили их друга, называют этот пятачок его именем и живут там, молятся, трудятся, отказываются от охраны, чтобы не дать властям возможности ликвидировать новорожденное поселение под предлогом того, что его трудно защищать. Как ночью они спят по очереди, положив под голову автоматы, и как когда-нибудь на этом месте встанет город, где такие вот пацаны, как Мишка, будут ходить в школу, играть в футбол, учить Тору.
Михаил Романыч слушал, и огонь в его глазах всё разгорался. И тут я допустил ошибку. Я остановился, схватил его за руку и попросил:
– Миша! Приезжай ко мне в Израиль!
Огонь не то, что бы потух. Он застыл. Очень тихо и очень твердо Миша сказал:
– Я приеду, папа. Обязательно приеду. Но не сейчас.
– ?
– Через три дня я еду в лагерь, в Швецию.
– Куда?!
– В Швецию. С тетей Ксенией, сестрой дяди Коли. У ее мужа там брат.
Паутина родственных связей дяди Коли не вызвала у меня никакого интереса. Меня волновало другое:
– Так в лагерь или к брату мужа дяди Коли?
– Мужа сестры дяди Коли. Мы с ней едем. А там – в молодежный лагерь. Они уже место оплатили.
– Лагерь христианский?
– Не знаю. Говорят, молодежный.
За четыре дня до. 14 таммуза. (24 июня). 9:30
Молодежи в синагоге не было. Помимо вечных старичков, оттисков с тех, что были здесь и тридцать лет назад, когда я временами захаживал сюда, и двадцать, присутствовало еще несколько кавказцев и пара-тройка москвичей моего возраста, может, чуть помоложе. Справа от бимы Александр Яковлевич, нестареющий, такой же крепкий, как в вышеописанные времена, читал « кадиш ятом », молитву в память об умершем. Кантор пел дурным голосом, но с чувством. Разумеется, здесь, как и повсюду от Рейна до Урала, царил ашкеназский вариант иврита, и я со своим сионистским сфарадитом выглядел залетным апикойресом, безбожником .
Хотя снаружи купол синагоги был позолочен на редкость аляповато, внутри она по-прежнему чаровала. Высоченный потолок с орнаментом уплывал вверх. На стене слева от ковчега для хранения свитков Торы, там, где когда-то висела массивная золотая доска с молитвой за правительство СССР, теперь изящные белые буквы на синем стекле являли молитву за Российское правительство, а красовавшуюся некогда на другой стене молитву за мир во всём мире (помните, анекдотно-брежневское “Нам нужен мир… весь мир”?) заменила молитва за государство Израиль. Спасибо.
Над всем этим сверкали знакомые мне с детства зеленые на золотом фоне кедры. А вот уже дальше часть потолка и стен на том месте, где следовало быть белой штукатурке, демонстрировала сине-серые квадраты. Это не был традиционный неоштукатуренный кусок в память о разрушенном Храме. Это был сверхтраур по безвременно ушедшим финансам.
С галереи, где по правилам должны молиться женщины, донесся шум. Я поднял глаза и увидел кодлу попугаистых туристов, судя по внешности, евреев. Женщины вперемежку с мужчинами смотрели во все глаза и фотографировали наш куцый миньянчик. Постепенно некоторые из мужиков осмелели настолько, что спустились к нам вниз. Понятно, что ермолок они в жизни не видели, но некоторые были в кепках, а другие постелили себе на головы носовые платки. Лишь один расхаживал, сверкая лысиной, время от времени наводя объектив фотоаппарата на кого-то из молящихся и в упор щелкая. Затем он повернулся к нам спиной и увековечил ковчег с Торой. Синагога в последний раз озарилась волшебным светом фотовспышки, и дорогой гость торжественно зашагал к выходу, по пути небрежно сунув в свинцовый ящик для пожертвований несколько скомканных зеленых бумажек.
“Кадош… кадош… кадош…” – "Свят… свят… свят…" – громогласно прокричали мы обычные слова совместной молитвы. Бедные туристы и туристки вздрогнули и уставились на нас с изумлением. То есть пока мы стояли на местах и бормотали непонятные тексты, это еще было терпимо, но чтобы взрослые люди хором что-то скандировали – такое, очевидно, позволяется лишь на политических демонстрациях.
Все за исключением кантора смолкли и разбрелись по залу. Я обратил внимание на старичка с каким-то умоляющим взглядом. Особая форма астигматизма придавала его глазам страдальческое выражение, а привычка вытягивать вперед и одновременно задирать голову делала его чрезвычайно похожим на собаку.
Внезапно я увидел реба Ицхака, старого заслуженного гера, много лет назад принявшего иудаизм. Некогда он, похоже, был единственном по-настоящему религиозным евреем в высококультурном городе Москве. Мы обнялись, и я невинно спросил:
– Давно ль у нас бывали, и когда снова?
– Я ни разу в жизни не бывал в Израиле, – вдруг жестко сказал реб Ицхак.
Зная, что в наших краях живет его сын, я понял, что тут что-то неладно, и, очевидно, имеются причины личного характера для его антисионизма. Не успел я придумать, как бы это поделикатнее сменить тему, как стоящий рядом смуглый губастый мужчина с пегой бородой и в синей бархатной кипе вдруг активно поддержал его:
– И правильно, реб Ицхак! Я тоже туда не собираюсь ехать. Нечего нам там делать. Не дозрели мы еще. Вот труба прозвенит, и тогда…
«Труба» означала приход Мессии.
– Понятно, – не выдержал я. – Ну что ж, дожидайтесь, пока труба прозвенит. А мы пока повоюем, повзрываемся, поумираем, чтобы сберечь вам местечко, куда вы могли бы слинять, когда припечет.