– Петя, сядь, успокойся, – сказал Дубровин. – Одна голова… прекрасно, но три лучше. Сядем, обмозгуем, в обиду тебя не дадим. Хоть и без лапы, но выберешься из капкана…
Соломин вдруг сразу обмяк, плюхнулся на стул, втянул голову в плечи, разглаживая джинсы на коленях, и пробормотал:
– Да чего уж теперь, чего из пустого в порожнее, выхода уж нет, теперь остается только жрать то, что подано.
– Будто бы? – спросил Турчин.
Соломин вздрогнул и с ненавистью взглянул на молодого доктора, сложившего руки на груди, – на его высокий лоб, бесцветные водянистые глаза, на крупные холеные ногти.
– О чем с вами говорить, с рептилией, даром что анархист… – сказал Соломин, махнув рукой, с презрением в голосе, которое далось ему с трудом.
– Скажите на милость, неужто вы в самом деле думаете, что мне и рассказать вам нечего? – спросил холодно Турчин.
– Все, что вы можете рассказать, для меня давно не новость.
– Нет уж, я расскажу, я не сторож чужим тайнам.
Соломин настороженно смотрел на Турчина, на самом деле желая услышать то, чем грозился молодой доктор.
– Секрета большого я не выдам: сожительница ваша сейчас вместе с таможенником предается пороку в Высоком.
– Ну и что? – быстро ответил Соломин, багровея и вставая со стула; будто в тумане он видел теперь людей в комнате, стены; он покачнулся и вынужден был сделать несколько шагов, чтобы не упасть.
– Милый мой, Яшенька, что ты такое говоришь? – всплеснул руками старый доктор. – Зачем ты такое сказал?
– Очень просто, – холодно и раздельно сказал Турчин. – Я желаю, чтобы вы лишились своих иллюзий относительно обсуждаемой персоны и исключили ее из списка человекоподобных созданий. Невозможно долго горевать из-за смерти обезьяны в зоопарке. Вот и нам всем пора успокоиться и перестать сеять плевелы. Я правильно говорю, святой отец?
Отец Евмений сокрушенно молчал.
Соломин, не услыхав слов утешения, понял: то, что до сих пор из инстинкта самосохранения разум предпочитал относить в раздел пустых тревог, стало теперь реальностью. И другие люди стали свидетелями его личного ужаса. Соломин испытал острое чувство стыда и непреодолимое желание вновь остаться наедине со своим не объективируемым страхом… Слезы брызнули у него из глаз, и он выбежал прочь.
«О, как грубо, гадко, невыносимо. Одно странно – отчего же я еще жив? Отчего не разорвется сердце? Отчего еще могу шевелиться, думать? Вот сейчас ведь что-то еще соображаю, хотя бы то, что понимаю весь ужас своего положения, но все-таки как удивительно, что после такого еще можно дышать…»
Дома он налил себе в пиалу виски, выпил залпом и ничего не почувствовал. Еще налил до краев, выпил, почувствовал тепло в груди и разразился рыданиями. Он плакал, с ясностью представляя себе спокойное лицо Кати и выражение бесчувствия на нем, когда она войдет в дом. Он представил ее штормовку, гольфы поверх колготок, безупречные ее коленки, короткую юбку, подрагивающие длинные пальцы с красными от холода кончиками, нащупывающие ползунок молнии на куртке… В груди у него взошла сила – огромная, жаркая, как медведь. Зверь вышел из берлоги и навалился на Катю, обнял и стал не то целовать, не то грызть. Соломин вспомнил во всех подробностях свадьбу Шиленского, все, что там происходило: как невеста Шиленского развязно хохотала над какой-то глупостью, сказанной Калининым, как таможенник о чем-то переговаривался с хозяином, отойдя с ним в сторону, и как к ним подходил этот здоровенный мужик, телохранитель Шиленского, которого потом он видел у реки, когда тот выключал фонари на лестнице и приговаривал: «Домой пора, господа, пора домой, хорошего помаленьку…»
Соломин уже не сомневался в том, что ему нужно делать. Теперь он все время видел себя словно бы со стороны и понимал, что это страдание его раздвоило; а еще он понял, что у него был ровно один шанс избавиться от этой раскалывающей сознание боли.
Кое-как забывшись, утром Соломин вскочил в тревоге и отправился к отцу Евмению; не застал его дома и пошел на заутреню. Церковь была почти пуста, и он тихо постоял в уголке со свечкой в руке, истово крестясь и вглядываясь в темные иконы, стараясь уловить взгляд ликов, на них изображенных, но никто на него не смотрел.
Он дождался, когда отец Евмений запрет двери, и тихо сказал ему, что желает поговорить.
– Пойдемте на рыбалку, на реке и поговорим… – попросил Соломин.
– Помилуйте, – удивился священник, – но я даже червяка насаживать на крючок не умею. Впрочем, если вы покажете мне, как это делается…
– Червяка? О, я специалист по червякам. Я, как никто в мире, знаю, как чувствует себя червяк на крючке, – отвечал Соломин со странной усмешкой.
Они пошли к Соломину, взяли удочки, которые он хранил в баньке, и накопали в клумбе с астрами красных червей. Когда все было готово, Соломин взошел на крыльцо, открыл дверь и позвал: «Катя! Ты дома? А?.. Не возвращалась, загуляла где-то…» – сказал он священнику и как будто кому-то еще, снова странно улыбнувшись и поведя шеей и плечами, словно его душил тесный ворот. Священник всмотрелся в него, помрачнел и, взяв из рук его удочку, в задумчивости отворил калитку.
Клева не было. Соломин часто присаживался на корточки, умывался речной водой, приговаривая: «Холодная какая! Оно и понятно, какой тут клев, весь рыбец в ямы скатился». Стоя с удочкой и то и дело перебрасывая вверх по течению поплавок, Соломин словно позабыл о священнике и, переминаясь с ноги на ногу, иногда прикладывал палец к неудержимо дергавшейся щеке. Отец Евмений присел на поваленное бревно и спросил:
– Как вы себя чувствуете, Петр Андреич?
– А?..
– Плохо спали?
– Я?.. Ничего, ничего, слава Богу. Живы будем – не помрем.
– Вы знаете, я виноват перед вами вчера оказался. Мне хотелось вступиться за вас, но показалось, что слова мои окажутся несвоевременными. Вы простите меня, я очень сочувствую вашему положению и молю Господа о мире в вашей душе.
– А… вы об этом, – словно очнулся Соломин. – Все хорошо. Все выйдет как положено. Теперь уж по-другому и быть не может.
Священник хотел разговорить Соломина и расспрашивал об охоте на раков при помощи распотрошенной, ободранной от кожи лягушки, рассказал, что собирает гербарий и энтомологическую коллекцию, и недавно обнаружил: марлевый сачок для маскировки выгодно красить марганцовкой, подходящей специфическому зрению бабочек.
Поднявшись с реки и распрощавшись с отцом Евмением, Соломин вошел к себе во двор и, постояв немного, швырнул удочки на газон и кинулся обратно. Но священник уже исчез из виду, будто растворился в воздухе, а ведь ему нужно было еще миновать косогор, пройти наискось задичавший палисад…
– Так тому и быть… – пробормотал Соломин, закусил губу и снова решительно вошел во двор, где его удивил вид раскиданных на газоне снастей.
В одиночестве им опять овладела мучительная тревога; она свела ему живот, и он долго сидел в кухне на стуле, раскачиваясь из стороны в стороны, пытаясь продышаться.
– Остается только удивляться предсказанному развитию ситуации. Стихийные течения в народной жизни рано или поздно должны были кристаллизоваться. Что вы думаете, батюшка, о робингудах? Нравятся они вам?
Отец Евмений, думавший о чем-то своем, поднял голову и, припомнив, что спрашивал Турчин, ответил:
– Заповеди соблюдай и делай, что хочешь. Люди же эти занимаются грабежом.
– Снова у вас закон царствует над справедливостью. Я понимаю нравственные положения в первую очередь подлежащими постоянному переосмыслению, постоянному усилию мысли. Ибо если Господь ввел временное в вечное, то и бесконечное обязано зависеть от конечного.
– Человек есть организм сложный, – сказал священник, – но если разбираться в деталях, то можно выявить его биологическую закономерность. Вода, напротив, вещество простое. Но как сущность вода сложна и многообразна.
– Нет простых истин и однозначных положений. Всякой глубокой истине противоречит другая, не менее глубокая истина, и противоречие это называется соотношением дополнительности. Взять хотя бы основу иудео-христианской цивилизации – Ветхий и Новый Завет. Оба этих текста как раз находятся в отношении взаимной дополнительности.
Священник снова отвлекся от размышлений и посмотрел на Турчина.
– Господь наш иудей и Богоматерь иудейка; я всегда прихожанам объясняю, что изначально церковь была синагогой.
– И все-таки робингуды меня сильно занимают, гораздо сильней, чем ваш Соломин с его лягушкой. Движенье их бунтарское будет только шириться и наконец выразит народный гнев.
– Легко сломать – построить трудно.
– У нас, – повысил голос Турчин, – приходится приветствовать любое проявление народного самосознания, включая рождение детей хаоса.
– Наша страна и так страдает от эпидемии пустоты, у нас мало людей и много пустынь. Десятая часть населения собралась в одной Москве, где сытно, остальные прозябают по медвежьим углам. И вы все равно хотите разрушать? Невозможно разбомбить пустыню!