Он вставал и начинал в темноте жадно жевать хлеб, запивая его чаем.
Даня Каневский, выражаясь аккуратно, находился здесь в добровольном изгнании, как и тысячи, десятки, сотни тысяч, может быть, миллионы людей в те годы. Эти люди, также как и он, надеялись уцелеть, ненадолго исчезнув, сменив место, уйдя на дно, в забвение, в некое небытие или, скорее, полусуществование, в котором, с одной стороны, они были, а с другой – их как бы не было.
Еще свежа была в памяти вся эта бесконечная езда времен гражданской войны, когда люди срывались с места целыми семьями, разъезжались в разные города, чтобы избежать ареста, голода, расстрела, мобилизации, цинги, тифа, принудительных работ, чисток, когда бои проходили сквозь каждый город, и не было понимания, какая власть установится завтра или послезавтра, все это было очень похоже, очень легко вспоминалось, легко схватывалось на ум, и люди бежали от нового террора, еще не зная, что это именно террор, считая это временной и преходящей кампанией, наподобие внутреннего займа, принудительной покупки облигаций или участия в борьбе за права зарубежных рабочих. Все им, кстати, искренне сочувствовали, все им помогали, этим угнетенным рабочим Запада, хотя и самим было трудновато дожить до зарплаты. Вообще такого коллективного, общего, советского, нового – было много, ходили на субботники, на демонстрации, на митинги против войны, против англо-американского империализма, против немецкого фашизма, против японского милитаризма, против муссолиниевского произвола, против польского буржуазного национализма. Собирались и вечерами, у себя во дворе в теплое время года, голосовали, принимали резолюции, а было именно теплое, очень теплое, очень хорошее время года, когда Милю наконец арестовали, этого все ждали, но поверить все равно было трудно, невозможно, так люди заболевают раком: еще вчера здоровый, веселый, полный планов и жизненных сил, сегодня – уже ходячий труп, жизнь разрушена, и жена отворачивается, не в силах сдержать слез. И вот тогда многие люди относились к арестам так же, как к этим бесконечным государственным кампаниям, государство работало тогда с выдумкой, с огоньком, это было веселое, свое государство, от него плохого не ждали, в его сторону смотрели с интересом, с доверием, с теплотой, и вот оно надумало арестовывать и отпускать, такая игра, такая кампания, арестовывать и отпускать, многие возвращались, они перенесли это испытание, они молчали и не хотели ничего объяснять и вызывали даже уважение, а что ж, побывали в трудовой армии, это даже почетно. Никто не верил, что аресты это надолго, навсегда, на всю жизнь, никто не знал, в чем смысл этой новой кампании, но смысл наверняка какой-то был, расстреливали ведь врагов, а не своих, своих карать было не за что, на то они и свои, врагов все люто ненавидели, все знали, что если ослабить бдительность, они тут все взорвут и отравят, они натворят дел, но оказалось, что есть враги скрытые, затаившиеся, и это тоже было понятно, хотя и тяжело воспринималось. Морально было очень тяжело, мешали всякие предрассудки: любовь, дружба, родственные связи, они мешали очень, но постепенно приходило понимание, что кампания, она очень большая, что она серьезная, настолько серьезная, что обычным разумом охватить ее пределы просто невозможно, и что пока все не улеглось, не прояснилось, не устаканилось, лучше скрыться, ненадолго исчезнуть, залечь, раствориться в этом воздухе, чтобы судьба тебя не заметила. Это была какая-то опасная игра в прятки, это было временами весело, но почему-то никто не смеялся, а некоторые даже плакали.
Уволиться Дане посоветовал тот самый товарищ с плоским лицом из общего отдела, как только Милю перевели вдруг в Киев, он сразу вызвал его и стал горячо убеждать, что по его специальности (эксперт-консультант-переводчик) сейчас открываются ну очень, очень хорошие вакансии, и в НКВД, и в ВСНХ, и в Наркоминдел, и по его прежней, хлебной части, по зерновым культурам, и по тканям, и по горючим материалам, а если я не хочу, ну вы знаете, голос стал тише и нежней, вы знаете, тогда я посоветую найти все равно что-то попроще, что-то поспокойней, чем у нас, где-то на свежем воздухе, возможно, не в Москве…
Даня все понял, кивнул, горячо поблагодарил, вышел, с кем-то здоровался, жал руки, а внутри все горело и стучало, это был диагноз: рак, вся их семья больна теперь этой неизлечимой болезнью, но надо лечиться, нельзя опускать руки, лекарство есть, его не может не быть, он выбежал на улицу, сел на скамейку, на самом солнцепеке, чтобы перебрать варианты, пот лил градом, он тяжело дышал, но не обращал внимания, сдавило горло от невозможности помочь Миле, но сейчас уже было поздно, сейчас надо было думать о других – Валентина, Ниночка, Надя, дети, братья и сестры, вся семья как будто обступила и ждала его решения.
О Моне и Малаховке он вспомнил почти сразу. Без паузы поехал на Кисловский. Валентина рыдала, но иногда поднимала голову и говорила: нет, нет, нет, я не верю!
Когда он сказал, что уезжает, равнодушно кивнула. Сказала, что уезжает тоже, сейчас, сегодня, может быть, если успеет взять билеты на поезд. Потом заберет дочку, когда устроится. Когда он сказал про Малаховку, закрыла лицо рукой, не хотела слушать.
Милю арестовали на следующий день, из Киева позвонил знакомый. Коротко позвонил, сказал два слова и бросил трубку.
Даня зашел в общий отдел, еще раз поблагодарил за хороший совет, сказал, что собирается подавать документы сразу в несколько мест: НКВД, ВСНХ, а может быть куда-то еще, расстались тепло, вот сука, сказал он, когда вышел и закрыл за собой дверь, но возможно, эта сука спасла ему жизнь, так бывает тоже, так бывает, вечером он уже начал собираться, не стал объяснять ничего подробно, Милю арестовали, я должен уехать, пока поживу у Мони в Малаховке, не ищи, никому не звони, я дам о себе знать, надо присмотреть за Ниночкой, возможно и Валя тоже уедет, за девочкой первое время присмотрят подруги, родственники, но потом, через какое-то время, кроме нас у нее все равно никого нет, возможно осенью надо будет отправить ее к сестре Жене в Кременчуг, куда Роза ездила каждый год на каникулы, надышаться, накупаться и наесться абрикосов, теперь для Ниночки, возможно, это станет родным домом, лучше, чтобы она была вне Москвы… Надя всхлипнула, она ни о чем не спрашивала, это было важно, очень важно, что она ни о чем не спрашивает, у него не было сил отвечать на эти вопросы, ему рано вставать, он разделся и натянул на себя одеяло, под самый нос, она неуклюже поцеловала его в затылок, когда же теперь, когда она его в следующий раз обнимет, никогда, нет, нет, нет, нет, он не верил в это…
На имя Председателя Совнаркома СССР тов. В. М. Молотова поступила следующая телеграмма: «Сообщаю, что данное вам обязательство вырубить 4000 кубометров древесины выполнено». Дно «Московского моря» должно быть чистым. Территория в 8 тысяч га очищена не только от леса, но и от навоза, соломы, сена, бревен, хвороста – от всего, что может загрязнить или заразить волжскую воду, идущую на питье москвичам. Шпионаж в Чехословакии имеет еще более ярко выраженный характер: тут не похищают немецких эмигрантов, а убивают их. В институте им. Склифосовского французским ученым был сделан доклад о 21 операции, совершенной в предшествующую ночь. Затем им были показаны 15 больных с искусственными пищеводами. Наконец, народ проверяет руководителей страны во время выборов в органы власти Советского Союза путем всеобщего, равного, прямого и тайного голосования…
Но постепенно Даня начал осознавать, что здесь, в Малаховке, в добровольной тюрьме, его настигло не только заточение, но и освобождение.
В первые недели он яростно гнал от себя эту мысль. Сама эта идея казалась ему кощунственной. Их семью постигла катастрофа. Брат арестован и, возможно, будет расстрелян. Жена и дочь брата в постоянной опасности. Его жена и его дети в постоянной опасности. Думая об этом, можно сойти с ума, – ладно взрослые, но дети! Что могло быть хорошего?
Первый раз он нашел что-то хорошее, когда перебирал на кухне, возле плитки с чайником, позавчерашние газеты. Это читал, это читал, это читал… Наши инженеры часто считают, что их не должен интересовать вопрос, кто стоит у печи, каково социальное лицо работающего, чувствует ли рабочий связь между работой мартена и международным положением страны. Вдруг он понял, что Моня стал покупать больше газет. Это было открытие. Как же он раньше не заметил? «Правда», «Известия», теперь появился «Красный спорт», «Комсомолка», «Крокодил». Пусть не каждый день, но количество этих бумажных, шелестящих, покрытых свинцовой краской страниц (он надевал садовые нитяные перчатки, чтобы не чесались руки) росло постоянно. Он не успевал прочитывать их за день. Моня тратил на него с каждым днем больше. Это было трогательно.