Постепенно это занятие его увлекло. В общем, в газетах было много всего интересного, раньше он об этом так не думал. Он нашел у Мони карандаш и иногда отчеркивал целые абзацы, возвращаясь к их туманному смыслу, который притягивал, как неразгаданный кроссворд. Нынешние советские газеты представляли собой очень четкую, строгую и довольно сложную систему смыслов. В них не встречалось ничего случайного, лишнего, мелкого, все было взаимосвязано и имело целый набор возможных значений, каждое из которых использовалось в других местах и по другим поводам. Это было похоже на библейские фрагменты, на формальную математику, на древнегреческий или, возможно, арамейский язык, но только не на те газеты, какими он застал их в юности. Невозможно было понять сразу, что автор хочет сказать, невозможно было понять точную связь факта и вывода, если не знать других возможных сочетаний, других смыслов этих же слов, поэтому в каждой фразе таилась загадка, но с точки зрения знания целого, абсолютного целого, каждая фраза была понятна и логична, стройна и красива.
Таким образом, советские скрипачи из шести первых мест заняли пять. Решение жюри было встречено долгой несмолкаемой овацией аудитории, переполнившей зал брюссельской консерватории. Лозунг об овладении техникой был выдвинут партией, когда вскрылось вредительство шахтинцев. И очевидно, поэтому не волнует никого из них факт, что пока МТС края располагает только пятидневным запасом горючего. Советский Союз неоднократно высказывал свое крайнее недоумение и предостерегал против той интерпретации международного права, которая привела к соглашению о «невмешательстве» в испанские дела, «невмешательстве», не замедлившем вылиться в блокаду законного правительства Испании. Троцкисты, продолжает Вайян Кутюрье, являются «профессиональными провокаторами, агентами фашистского шпионажа, они применяют методы интеллидженс сервис, гестапо и т. д.».
Он читал газеты часа полтора, медленно жуя бутерброды или просто хлеб с подсолнечным маслом и опять заправляясь бесконечным чаем. Потом долго выбирал момент, когда можно сбегать в нужник – чтобы никто не был у соседей на участке, никто не шел по улице. Затем наступало время обеда, он жарил на керосинке какой-нибудь помидор вместе с луком и салом и со вчерашней кашей или варил суп из топора (одна картофелина, вермишель, консервы), он каждый день старался придумать новые сочетания, но фантазии у него не хватало, поэтому он упростил схему, и теперь у него был только обед № 1, обед № 2 и обед № 3, в зависимости от настроения.
Конечно, соседи знали, что в доме кто-то живет, но дело было в том, что у Мони здесь не было друзей, его некому было спросить – а кто там у вас, знакомый, родственник, он болен, почему никуда не выходит? – во всем поселке не было ни одного человека, который не по службе, а просто так сказал бы Моне хоть однажды даже пару слов, нет, его брат – это особый человек, одиночество которого было абсолютным, как скала в океане или песок в пустыне, это была какая-то стихия одиночества, и только Данины обстоятельства смогли эту стихию побороть.
После обеда Даня просто дремал. Читал книгу, слушал радио и начинал ждать Моню с работы где-то около пяти. Каждый день он загадывал желание, чтобы Моня пришел с работы на пятнадцать минут раньше или на пятнадцать минут позже, как будто от этого что-то зависело, и каждый раз проигрывал сам себе.
Моня всегда приходил с работы ровно в восемнадцать часов пять минут. Он шел с поезда пешком от станции каждый день ровно двадцать минут. Пригородный паровоз приходил точно по расписанию, в одно и то же время, пускал пары и ждал, пока Моня шагнет на платформу. До Москвы и из Москвы паровоз шел час пятьдесят минут, со всеми остановками. Каждый день Моня тратил на дорогу ровно пять часов (два раза по час пятьдесят на поезде и два раза по двадцать минут пешком, он работал в районе Каланчевки). Он вставал в пять утра. И каждый день в восемнадцать часов пять минут, стукнув калиткой, он шел по дорожке к крыльцу, не в силах сдержать счастливую улыбку – потому что дома его ждал Даня, его брат.
Воздух тут был совсем деревенский, молочный, почти украинский, но вот сами дома, эти затейливые дачи со стеклянными верандами, круглыми балконами, лесенками, островерхими крышами, эти неожиданно высокие заборы, за которыми пряталась чужая интересная, вкусная жизнь, эти большие деревья, огромные сосны, на стволах которых вечером красиво отражалось небо, устройство участков, практически пустых и заросших малиной – все это было совсем другое, не деревенское, непонятное ему, и поначалу Даня с увлечением изучал ближайшие окрестности из окна, из-за занавески. И только ночью, совсем ночью, ненадолго выходил из дома.
Поначалу он не знал, о чем говорить с Моней этими длинными бесконечными вечерами в Малаховке, они молчали или перебирали пустяки, это было тяжко, настолько тяжко, что Даня думал про себя, что долго он тут не протянет, не сможет, говорили о мелочах, о ценах на рынке, о погоде, но в их жизни практически отсутствовали пустяки, обсуждать было нечего. Моня тоже молчал, молчал и улыбался, совсем не тяготился, присутствие брата радовало его само по себе, безо всяких лишних слов, без ритуалов, без подробностей, как вдруг однажды у Дани как бы сами по себе вылетели слова про еду, мамину еду, как она готовила борщ с пампушками и как они воровали эти пампушки с Милей, бегали на кухню и утаскивали их горячими, обжигаясь, а Моня не бегал, Моня боялся, но пампушки эти он тоже ел, тоже обжигаясь. С этого дня в их жизни возникла игра – кто больше вспомнит, кто кого перевспоминает: фаршированная утиная шейка, а когда, ну как когда, на день рождения Доры, помнишь, мама еще велела есть ее с кислым вареньем, а Дора заплакала, она не хотела есть кислое, да, я помню, помню, а в каком это было году, не знаю, Доре было восемь лет, нет, девять, я еще жил с вами, да нет, ты просто приехал, а гусиную печенку с яблоками ты помнишь, конечно, конечно, я ее помню, она готовила ее часто, я ее не очень любил, а вы все любили, да я помню этот запах. Моня помнил все совсем не так, он помнил длиннее, глубже, острее, он помнил все то, что Даня забыл, вычеркнул или задвинул вглубь своих сундуков, своих книжных полок, он называл одно слово, и новая яркая картинка как будто освещалась у Дани внутри, он помнил запахи, он помнил запах молочных пенок, вареного молока, его кипятили на кухне в огромных кастрюлях, и Моня подбегал и съедал все пенки, а их тошнило от одного их вида, он помнил запах дров, которые приносили в дом из дровяного сарая, со двора, он помнил мышиный запах черной лестницы, он помнил запах керосина и запах свечного воска, но главное, главное, он помнил абсолютно все запахи этой стряпни, волшебной стряпни – блинчики, сырники, кнедлики, рубленая селедка, форшмак, начиненный яблоками и луком, подсолнечным маслом и сыром, мясо с черносливом. Господи, а помнишь, папа сильно заболел, да, он заболел и всюду стояли эти банки с малиновым вареньем, и они воровали и ели варенье, и компот, да, компот, вишневый, холодный, из ледника, черный хлеб из булочной, няня тайком угощала их салом, смеясь, о как они поедали это сало, господи боже ты мой, а помнишь, мама обварила руку, она переливала бульон, да, мама обварила руку, жизнь замерла на целую неделю, все ходили и плакали, она все время готовила, она процеживала бульон по два раза, она варила белый соус часами, с рынка за ней тащили огромную корзину, иногда даже две, здоровый мужик, обливаясь потом, тащил корзины, из которых торчали пучки свежего лука, легкие зеленые пучки, как в насмешку, потому что все остальное было тяжелым, неподъемным, она делала такие закупки, что боже мой, она готовила картофельные запеканки, постное блюдо, но с соусом из телятины, соседи приходили, услышав этот запах, потому что удержаться было невозможно, ее обожали все торговцы на рынке, они бежали за ней и просили только попробовать их товар, покупать необязательно, можно только попробовать, Моня засмеялся, Даня даже вздрогнул от этого смеха, это был смех абсолютно счастливого человека.
А по ночам, когда Моня мирно засыпал с той же счастливой улыбкой от этих сладких воспоминаний, Даня тяжело и грузно ложился на свой скрипучий диван и начинал сам вспоминать эту мамину еду, такой еды больше никогда в его жизни не будет, нет, это была какая-то священная, ритуальная еда их детства, она была как счастье, как жизнь, как дождь или как солнце, и больше никогда, теперь такой еды нет и не может быть, эта пайковая рыба или колбаса, или икра, или «ветчина со слезой», или даже эти свежие груши и мандарины для детей, нет, они не шли с маминой едой ни в какое сравнение, в этой еде, пайковой, наркомовской, из распределителя, было что-то унизительное, она была как будто ворованная или дареная, что в сущности очень похоже, он знал, что наркомам так питаться положено, что им нужны витамины, что их организмы работают на благо народа, что в будущем такое будет у всех на столе, у каждого, по желанию, но поделать с собой ничего не мог. Надя ведь готовила что-то похожее на мамину еду и тоже очень вкусное, но все равно в этой сегодняшней еде не было того святого упоения, праздника, вот, например, куриная лапша, куриная лапша…