– Вот и скажите об этом. Вы все эти годы говорили о Государстве Российском, даже в самое не подходящее для этого время. Это ваша миссия. Вы мессианский человек, Дмитрий Федорович.
– Мое место не на телевидении, а в Новороссии, среди ополченцев. Но, увы, я бессильный старик.
– Вы здесь нужнее, Дмитрий Федорович. Я не стал бы настаивать, если бы это касалось только меня. Но это не моя просьба. Я говорю от имени другого лица.
Кольчугин представил это другое лицо, то, бледное, размытое под белым балдахином, откуда доносились блеклые тусклые слова. Испытал отторжение.
– Нет, Виталий. Не настаивайте. Я не приеду.
Кольчугин отложил телефон, в котором стихало бархатное жужжанье шмеля.
«Не хочу! Не могу! Другая задача!»
Он должен отвернуться от этого ужасного, невыносимого мира. Заслониться от него непроницаемой завесой. Обратиться душой к драгоценному прошлому, где столько чудесного, загадочного и волшебного. Молитвенной мыслью коснуться этого прошлого, которое откликнется любимыми голосами. Устремиться к ним, и они уведут его туда, где нет смерти, где божественные сады и его земная завершенная жизнь получит неземное продление.
«В этом задача. В этом искусство завершить бытие».
Ему казалось, что если превратить свои мысли в молитву, сбросить утомленную плоть, свить свои чувства в лучистый пучок и метнуться в рябину, в ее листву, в ее красные гроздья, в серебристое сияние ветвей, то случится чудо. Он обнимет жену, она подхватит его в объятья, и, омытые древесными соками, они умчатся в юность, в восхитительное время, когда он жил в деревне, писал свои первые рассказы, и она приезжала к нему, еще не жена, а невеста, в его тесную избушку, в светелку за русской печкой.
Ночное оконце в инее, в пернатых морозных листьях. Колючая тень шиповника на беленой печи. Под потолком качается голубая беличья шкурка. Он читает свой наивный рассказ, отрывается от листа и смотрит, как она лежит на кровати под стеганым красным одеялом. Ее глаза восхищенные, обожающие, ей нравится описание коня, зимней дороги, слюдяного следа из-под санных полозьев.
Они играют в карты. На столе россыпь дам и валетов. Она огорчается, когда проигрывает, на глазах ее выступают слезы. Он поддается, и она, выигрывая, целует его. За оконцем, по морозной солнечной улице, кто-то идет в тулупчике, разноцветном платке.
Они бегут на лыжах по огромному снежному полю. Их лыжи наезжают на сухие, торчащие из-под снега цветы. Ломают, осыпают легкие семена. Солнце, если сжать ресницы, превращается в пушистый радужный крест. Они влетают в лес, в прохладные синие тени. И лось, сиреневый, выбрасывая из ноздрей букеты пара, смотрит на них фиолетовыми глазами.
С лесниками на поляне он грузит на трактор сосновые бревна. Подхватывают в несколько рук, закидывают на тележку. Сизые от мороза лица, запах пиленого леса, крики, хохот. Она в стороне следит за его работой, и он, подхватывая золотое бревно, любит ее среди солнечных сосен, знает, что им суждена огромная неразлучная жизнь.
Из натопленной, жаркой избы они вышли в морозную ночь. Хрустела дорога. Над избами пышными хвостами стояли дымы. Слабо светились окна. Дорога вела за деревню, в гору, в открытое поле, и они, взявшись за руки, шли под звездами, запрокинув лица к мерцающему необъятному небу. Сквозь варежку он чувствовал ее тонкие пальцы. Они разжали руки, она отстала. Он слышал, как похрустывает под ее торопливыми шагами дорога. Она едва поспевала за ним. А его подхватила ликующая сила, стремительно повлекла. Глядя на звезды, он шагал, быстро, мощно и радостно. Зимняя дорога вела в таинственные поля. Глаза туманили морозные слезы. Звезды сливались в сверкающую струю, которая мчала его в бескрайнее будущее. Там, в этом сверкании, его ждали великие откровения, немыслимые приключения, небывалое творчество. Он вдруг понял, что идет один. Остановился, переводя дыхание, вглядываясь в морозную мглу. Она появилась, медленно подошла:
– Знаешь, о чем я подумала?
– О чем, моя милая?
– Эта дорога как наша жизнь. Сначала мы пойдем по ней, взявшись за руки. Потом ты отпустишь мою руку, но мы будем идти рядом. Потом ты прибавишь шаг, и я отстану. Потом ты потеряешь меня из вида, я пропаду, и ты будешь идти один. И потом вдруг очнешься на этой дороге, а меня нигде уже нет.
Позже, потеряв жену, он поразился предчувствию, которое посетило ее на зимней дороге, когда ничто не предвещало разлуку и они были безмятежно счастливы.
Теперь от этого воспоминания подступили рыдания. Кольчугин, сгорбившись, сидел под рябиной, и ему казалось, что жена из листвы смотрит на него с состраданием.
В сумерках он вернулся в дом, в его пустоту. Побродил. Посидел на диване. Перемыл тарелки и чашки. Не желал включать телевизор, чтобы не видеть охваченных огнем городов, багровых, как ожоги. Не сумев совладать с собой, включил телевизор.
Украинский штурмовик пикировал на предместье Донецка, и красные шары взрывов катились среди садов. Из окон многоэтажного дома валил жирный дым, и две старухи, помогая друг другу, семенили по улице. Ополченцы с угрюмыми, закопченными лицами на блокпосту проверяли машины, и у одного на голом плече синела татуировка цветка. Танк Т-34, снятый с постамента, украшенный гвардейскими лентами, катил на передовую, где его поджидали сотни украинских танков. Лобастое, с тяжелыми надбровными дугами лицо министра иностранных дел, который устало, в который уж раз, осуждал Украину за применение силы, и его слова казались безвольным лепетом.
Кольчугин, тоскуя, выключил телевизор. Города, охваченные пожаром, звали его. Каждый взрыв, каждый рухнувший дом был криком о помощи. Там, в городах Донбасса, было его место. Прошлое, в котором он желал обрести духовный свет, оправдание яростно прожитой жизни, прошлое не пускало в себя, рождало рыдания. В райских садах, куда стремилась душа, в волшебных цветниках и аллеях перекатывались шары разрывов. На клумбе божественных роз лежал ребенок с оторванными руками.
Кольчугин нашел телефон и набрал номер Виталия Пискунова.
– Я согласен. Завтра приеду.
– Вот и прекрасно, Дмитрий Федорович, вот и прекрасно!
Кольчугин слушал, как неспокойно, с перебоями, стучит сердце.
На следующий день он вызвал шофера и отправился на телевидение. Проезжал сквозь подмосковные леса и поселки, которые сменялись супермаркетами, автосалонами, товарными складами. Москва приближалась туманным железным облаком. Кольцевая дорога казалась вольтовой дугой, которая дымилась, мерцала и плавилась. Автомобиль, въехав в Москву, увяз в липком месиве, с трудом продвигался сквозь изнурительный вязкий кисель. Истошно стенали кареты «Скорой помощи», выли милицейские машины, и их вой внезапно переходил в утиное кряканье.
Кольчугин угрюмо нахохлился на заднем сиденье. И оживился, когда впереди, словно серебряный слиток, возник монумент Рабочему и Колхознице. Два ангела в буре света летели над туманной Москвой, продолжая трубить о великом исчезнувшем веке.
Останкинская башня казалась луковицей, из которой вознесся одинокий громадный стебель. Исчезал в лазури. Источал бесцветные стеклянные вихри. Вид башни вызвал в нем отторжение, не исчезавшее с тех пор, как у ее подножья пулеметы стреляли в толпу. Он помнил, как, разбрасывая бортами людей, мчался безумный бэтээр. Из люка, не управляя машиной, смотрел ошалевший механик-водитель, и Кольчугин кинул ему вслед бутылку с бензином. Промахнулся, и бензин потек на асфальт. В парке, окружавшем башню, в дубах застряли пули тех кровавых дней.
Здание телецентра – огромный, уныло застекленный брусок – было заводом, фабрикующим бестелесные образы. Было мясорубкой, вырабатывающей человеческий фарш. Было фабрикой-кухней, где дни и ночи готовилось душное варево, которым питали народ. Кухня нуждалась в громадном количестве телевизионного мяса, едких приправ и наркотических специй. По коридорам двигались бесконечные толпы. Детские коллективы. Спортивные команды. Вереницы бестолковых, понукаемых пенсионеров. Скользили, как ящерицы, гибкие, с хвостами девицы. Проскакивали длинноволосые юноши с серьгами, переговариваясь по рации. Все это чавкало, хрустело, пускало соки, в которые подмешивались пряности, вкусовые добавки. Гуща процеживалась, обесцвечивалась, превращалась в бесплотный пар, в мираж, который возгонялся в трубчатый стебель телебашни, улетал в беспредельность.
«И я, и я телевизионное мясо», – ворчливо думал Кольчугин, поспевая за длинноногой девицей.
Его встретил Виталий Пискунов. Когда-то худенький юноша, с провинциальной застенчивостью внимавший поучениям московских знаменитостей, теперь он был округлый, упитанный, с рыжеватой лысеющей головой. Его мясистые, чуть оттопыренные губы выражали мягкую иронию пресыщенного, видавшего виды дельца. От него зависело множество репутаций и судеб, включая и тех, кто когда-то числился его покровителем. Большие деньги, близость к власти, искушенность в интригах сделали Пискунова барственно-мягким, утоленным и снисходительным.