– Прости меня, – шепчет он в последний раз и затихает.
– Это ты меня прости, – чуть было не отвечаю я.
Нет, это уже слишком. Жалко любого человека, но передо мной убийца, и забывать об этом я не имею права. В пятнадцати метрах от меня лежит мой друг Шалом, который тридцать лет назад приехал из сытой Америки заселять клочок земли, принадлежащий маленькому народу, вновь ставшему мишенью ненависти, бушующей по континентам, оставляющие следы крестообразных с загнутыми вправо когтями лап по синагогам, еврейским кладбищам, а то и по простым лифтам. Когда-то та же ненависть загнала миллионы нас в газовые камеры лишь потому, что бежать было некуда – этот клочок земли не принадлежал нам. Теперь его вновь пытаются у нас отобрать, вновь оставить нам лишь газовые камеры.
Еще один из армии борцов за округление шести миллионов до десяти тоже здесь. Упокоился с миром. Вон – по бугру скользят лунные лучи. Я знаю, что это не бугор, а человек, который был живым и моими стараниями перестал таковым быть. Но мне запрещено об этом помнить, иначе новые шеренги голых людей потянутся в новые газовые камеры. Надолго я должен стать тем, о ком сказано:
«И ничто нам не мило, кроме
Поля боя при лунном свете».
При этом вот что интересно – тот мир, приход которого мы приближаем своей жизнью и смертью, примет ли он меня, столь мастерски превратившего человека в бугор, осыпаемый лунными лучами.
– Кто вы такие? – спрашивает командир появившихся на мое счастье солдат, и в его иврите явственно различим столь родной мне акцент.
– Я израильтянин! – кричит Илан. – Я еврей! Вот мое удостоверение личности!
Он переступает через валяющийся на земле автомат и, вытянув вперед руку, в которой угадывается пластмассовая корочка, делает несколько шагов в сторону офицера, на ходу продолжая:
– Вот эти ребята, – Илан волнообразным движением руки показывает на арабов, – мои друзья. А он, – чуть развернувшись, тычет в меня пальцем, – он террорист. Арестуйте его!
Его безупречный иврит не оставляет у солдат никаких сомнений. Десять дул направлено на меня. В своем отчаянном положении мой враг принял то единственное правильное решение, которое становится для него спасительной соломинкой. Весь расчет делается на то, что у меня сейчас сдадут нервы. А дальше – одно резкое движение, и меня прострочат десять очередей.
– Осторожно, – добавляет он. – У него бомба! Он же самоубийца!
Ого! Теперь уже у любого из них могут сдать нервы с результатом – смотри выше. И что будет, если я сейчас что-то заору с русским акцентом, который кто-нибудь из солдат сгоряча примет за арабский? Ну-ка постойте-постойте! Акцент, говорите?
– Он лжет, – громко и спокойно объявляю я по-русски. – Он агент террористов.
Ну же, командир! Откуда ты сюда приехал? Из Москвы? Из Ташкента?
– Они все террористы, – заключаю я.
Офицер – не будь он «русским», может, меня бы уже и на свете не было – поворачивается ко мне точеным лицом, с которого стекает лунный свет. Я не вижу его глаз, но чувствую взгляд – взгляд в упор, взгляд, прущий, как танк. Остальные солдаты застыли черными статуями, направив на меня дула автоматов. А ниже, тоже наподобие скульптур, стоят, подняв руки, наши враги. И вся эта изящная композиция летит к чертовой матери, когда Илан, первым сообразивший, почему я вдруг перескочил на русский, бросается бежать. Ему вслед стреляют, он падает, перекатывается, снова, обманув бдительность ЦАХАЛовцев, вскакивает на ноги и, в несколько прыжков достигнув края площадки, перемахивает через выложенную из камней метровую ограду и исчезает в бездне. Видя это, я точно так же, не поднимая с земли автомата, бросаюсь вслед за ним. При этом приходится уворачиваться от пуль, поскольку наши доблестные защитники опять стреляют – на сей раз по мне.
Восемнадцатое таммуза.15:00
«…Мне не составило никакого труда дозвониться Эфраиму Зарбиву, и вот, что я узнал. Лет пять назад в Кирьят-Арбе появился некий поселенец, в кипе, всё как положено, и, к вящей радости окружающей публики, вскоре начал работать врачом. Звали его Илан Мордехай, и тем, кого это касалось, было известно, что всю предыдущую жизнь он прожил в Городе. Да-да, в Городе, поскольку отец его, Махмуд Шихаби, назвал своего сына Ибрагимом, и семья их – кстати, потомственные врачи – отличалась от всех живших на этой улице лишь одним: мать Ибрагима, жена Махмуда, была еврейкой. Разумеется, чтобы выйти замуж, она приняла ислам, что, впрочем, ей не сильно помогло. Старший брат Ибрагима, однажды, наслушавшись какого-то муллу, вскипел такой ненавистью к неверным, что, не простив любимой матушке ее домусульманского прошлого, в экстазе всадил нож во вскормившую его грудь. На юного Ибрагима это произвело глубочайшее впечатление, и он, собрав манатки, а также прихватив документы, удостоверяющие его право на возвращение, попросился к нам. Ни в Ишув, ни в одно из иных, расположенных вблизи от Города поселений, его переправлять не стали, так как, окажись он там, рано или поздно бывшие земляки засекли бы сына всем известного доктора Шихаби и, хотя до интифады «Аль-Акса» было еще далеко, помогли бы ему попасть туда, где он мог лично проверить, которая из вер истинная. Его согласилась принять община Кирьят-Арбы, куда он и направился и где под руководством главного рава начал изучать основы иудаизма и истово молиться в центральной кирьят-арбской синагоге. Когда же прокрутились все необходимые колеса бюрократической машины, и в руках нашего героя оказалось заветная корочка, удостоверяющая, что Ибрагим Шихаби, пардон, Илан Мордехай, действительно является гражданином Израиля, новоиспеченный гражданин тут же снял кипу, послал всех религиозных фанатиков кибенимат [так в письме] и припеваючи зажил всё в той же Кирьят-Арбе, по-прежнему трудясь на посту врача поселения. Синагогу он, разумеется, обходил стороной, а по субботам катался на своей «Субару» в Тель-Авив. Впрочем, именно с субботой и был связан потрясший Кирьят-Арбу скандал, когда некий репатриант из России прибежал к доктору Мордехаю с просьбой срочно помочь его старой матери, у которой случился сердечный приступ. Охваченный внезапным благочестием, реб Мордехай объявил, что нарушить шабат никак может, и никакие монологи на предмет того, что Тора велит спасать в шабат человеческие жизни, на него не действовали. Мать выходца из России схоронили на следующий день, но доктора из поселения изгонять не стали потому, что специалист и вправду был отличный, хотя и, как стало ясно, сволочь редкая [в оригинале употреблено слово «маниак»]. Последнее, кстати, подтверждалось и тем фактом, что Илан Мордехай был единственным жителем Кирьят-Арбы, который при виде тремписта не останавливался, а с криком «Что я вам, такси?!» – прибавлял газу. Мелочь, но красноречивая. Вся эта история завершилась довольно-таки печально. Наш герой затащил к себе в караван двенадцатилетнюю девочку, изнасиловал ее и, когда дело вскрылось, оказался за решеткой».
В этом месте буквы в письме Йошуа пошли вкривь и вкось – то ли от возмущения, то ли еще почему-то. «Тав» окончательно расползлась на своем шпагате, «айн» стянулась в тугую петлю, «бет» разинула пасть, словно хотела проглотить весь текст, а «зайн» запрокинула голову, как делал, если верить мемуарам, Осип Мандельштам, когда читал стихи.
Покрутив перед носом желтоватый листок, похожий не столько на обычную израильскую мелованную бумагу, сколько на когдатошнюю, советскую, да еще часок полежавшую на нежгучем московском солнце, я, наконец, разобрал каракули Иошуа.
«На какой срок упекли доктора Илана, Зарбив не знал, но сколько-то лет тюрьмы он, очевидно, получил потому, что караван его, выделявшийся из окружающих ярко-зелеными занавесками, потом довольно долго стоял пустым. По халатности кирьят-арбского совета опечатанные некогда двери вскоре оказались распахнутыми настежь, их примеру последовали окна, что для них, стеклянных, закончилось весьма плачевно. Далее в караване поселились крысы, змеи, скорпионы, которых, когда поселение по случаю интифады прекратило пользоваться услугами арабов, сменили иностранные рабочие, уж не знаю, таиландцы или румыны. На этом след господина Шихаби-Мордехая теряется, но пунктиром путь его, пожалуй, можно проэкстраполировать. Надолго в израильских тюрьмах не задерживаются, за исключением тех, кто, укокошил террориста, как Школьник, премьера Рабина, как Игаль Амир, или провинился по политической части, как Эскин. Вероятно, наш педофил примерным поведением заслужил воздух свободы и, вдохнув его, на фоне бушующей интифады решил – не исключено, что небезвозмездно – помочь братьям по папе. Будучи знаком с поселенческой средой, он мог легко в нее внедриться, но при попытке переехать в какое-нибудь поселение, неизбежно вскрылось бы его прошлое. Подделывать удостоверение личности тоже было бы рискованно, поскольку жители даже находящихся вдалеке друг от друга поселений, часто навещают друг друга, и вероятность быть узнанным, хотя и не слишком большая, но все-таки была. А так – да, отсидел, но раскаялся. На то, чтобы стать вашим односельчанином не претендую, но как не посетить урок рава такого-то?! Мы с тобой твердили, как попугаи: «Поселенцы исключены», забыв, что он даже формально не поселенец».