Адель, чтоб скрыть смущение, стала интенсивно пихать билет в портфель между учебниками.
– Ладно, ладно, это всё такие шутки. Не стесняйся, – Глеб Панфилович встал и медленно направился к металлическому шкафу в углу классной комнаты, – иди домой, мне ещё два класса контролные проверить надо!
И она попала на концерт! Она бы попала туда, если б даже знала, что надо просверлить в крыше Дворца Спорта дыру, что надо ногтями прорыть подземный ход, что её за всё это не убьют, а заживо похоронят, или замуруют в стену! Пройдя сквозь тройную охрану вокруг Дворца Спорта и держа заветный билет двумя руками, Адель оказалась прямо напротив микрофона, лицом к лицу и в третьем ряду!
Огромный спорткомплекс был набит под завязку.
«Не хило! – восхитилась Адель. – Оказывается, очень даже многие знают, о ком разговор. Хотя возможно, что пришли смотреть на Валерия Золотухина. Он вроде как знаменитый актёр, хотя я его и не люблю… Ой! Ну когда уже начнётся! Хорошо, что хоть тут „журналов“ с хлопкоробами нет!»
Сперва выступал именно «знаменитый актёр». Он смешно рассказывал, как приехал поступать в Московский институт из далёкой провинции, типа, вышел в Москве с поезда в широченных штанах и пёстрой рубашке. Зал веселился и радовался такому рубаха-парню. Потом пел Александр Градский. Пел прикольные песенки, смешные и разные. Но до Золотухина Адель уже видела сольные выступления Андрея Миронова, Владимира Этуша. Они приезжали в ним в Город и давали концерты в Доме Культуры Металлургов. Зал взрывался аплодисментами. Адель тоже хлопала. Сейчас, казалось, в воздухе назревает какое-то напряжение, которое возникает в толпе, когда она ждёт появление настоящего короля, такое, как между электродами разного заряда. Ожидание висело в воздухе и было совершенно осязаемым.
Взял последний аккорд Александр Градский и объявили перерыв.
Адель до конца перерыва даже не шевельнулась. Она сидела на своём месте как приклеенная, словно боясь, что её место кто-то займёт. Свет постепенно начал меркнуть. На поле упал луч прожектора… Сердце забилось как ненормальное, лысая голова под шапкой замёрзла от испарины. Адель одним резким движением сдёрнула её и засунула в карман. «Плевать! Да пусть хоть вся Москва видит, что я лысая!»
Он вышел упругой спортивной походкой. Короткая, совершенно обнажающая лоб чёлка; чёрная водолазка под горло и белый шарф.
Добрый вечер, дорогие друзья! Я очень рад встрече с вами!
Волшебство началось. Вот он, совершенно живой и недоступный на расстоянии почти вытянутой руки. Голос, интонации, тембр меняются на каждом слоге песни…
Он то рвал нервы своим надрывом, то рычал, то рокотал, кому-то угрожал, и вдруг внезапно становился похожим на хрупкую водяную лилию, и тогда в душе Аделаиды звучали слова: «Ангел мой!».
«Да он же врач-прозектор! – вдруг отшатнулась Адель. – Он не певец, и не актёр, и даже не поэт! Он – прозектор! Его работа – это препаровка, это вскрытие человека живьём, чтоб, как сказал Владимир Иванович, помочь людям отличить правду от лжи, спасти обречённого и помочь заблудшему. У него нет идиотских „запретных тем“. Он певец свободы и проповедник нравственности, которая так проста и так сложна, а для многих даже совершенно неприемлема, потому что не каждому посчастливилось иметь совесть. Для него нет мелочей. Для него важно всё».
Высоцкий пел. Рвал струны, рвал душу. Невысокого роста, очень складный, он виделся Адель какой-то гигантской электростанцией, несущей свет в миллионы душ…
Перед началом каждой песни он сперва зрителям о ней рассказывал. Рассказывал, почему ему дороги те или иные циклы его стихов. Ни на одном концерте, ни один певец на расстёгивал так свою душу.
Адель сидела как во сне… Ей казалось – всё, что сейчас происходит – это только для неё одной. Давно за полночь. Большой Город спит. В лапах елей, высаженных стройными солдатиками вдоль проспекта, застряли рыжие листья. Льётся оранжевый свет на каменный вход в подземку. Там, внизу, в подземке, прямо около входа в метро стоит старый дед в национальной шапочке. Он продаёт букетики фиалок. Много фиалок… У него их целый мешок… Купите букетик – двадцать копеек шгучка… Но в подземном переходе давно никого нет. Фиалки никому не нужны.
Дворец Спорта пуст и тёмен. Аделаида одна сидит на трибуне. Перед ней на растоянии вытянутой руки луч прожектора слепит невысокую, спортивную фигурку по имени Душа и Совесть. Она не может уйти, потому что должна перелистать только для неё, для Адель хрупкие страницы Тайной Книги о чести, добре и милосердии. Адель хочет встретиться с ним взглядом хоть на секунду, чтоб выхватить этот кусочек света, завернуть в него своё сердце, и оставить его с собой навсегда.
Хорошо бы зажечь свет в зрительном зале, я хочу видеть глаза… – прикрыв ладонью струны, просит Высоцкий.
Дворец Спорта шарахнул всеми своими свечами по серебряным струнам, одиноко сверкающим на огромном хоккейном поле. Казалось, световое цунами вот-вот захлестнёт и унесёт поэта с гитарой. Но он остался стоять, только снял с шеи свой белый шарф и положил рядом с собой.
Вот и славно! – сказал он, улыбнувшись. – Значит так: следующая песня называется просто «Я не люблю». Во многих письмах, которые я получаю, часто задаётся один и тот же вопрос: не воевал ли, не плавал ли, не шоферил ли, не сидел ли я – в зависимости от того, какую песню человек услышал. У нас есть такая странная манера отождествлять образ, который создан на сцене, или на экране, с тем человеком, который его создаёт. Вот так же меня осуществляют с героями моих песен, что бывает, честно говоря, даже обидно! Слушателей, очевидно, вводит в заблуждение, что я все свои песни пою от первого лица. Так вот, песня «Я не люблю» отличается от других песен именно тем, что она действительно о том, что я не люблю и не приемлю никогда, что бы ни произошло!
Итак:
Я не люблю фатального исхода,
От жизни никогда не устаю.
Я не люблю любое время года,
Когда весёлых песен не поют.
Я не люблю холодного цинизма,
В восторженность не верю, – и ещё —
Когда чужой мои читает письма,
Заглядывая мне через плечо.
Я не люблю, когда – наполовину Или когда прервали разговор.
Я не люблю, когда стреляют в спину,
Я так же против выстрела в упор.
Я ненавижу сплетни в виде версий,
Червей сомненья, почестей иглу,
Или – когда всё время против шерсти,
Или – когда железом по стеклу.
Я не люблю уверенности сытой, —
Уж лучше пусть откажут тормоза.
Досадно мне, что слово «честь» забыто И что в чести наветы за глаза.
Когда я вижу сломанные крылья —
Нет жалости во мне, и неспроста:
Я не люблю насилье и бессилье, —
Вот только жаль распятого Христа.
Я не люблю себя, когда я трушу,
Досадно мне, когда невинных бьют.
Я не люблю, когда мне лезут в душу,
Тем более – когда в неё плюют.
Я не люблю манежи и арены:
На них миллион меняют по рублю.
Пусть впереди большие перемены —
Я это никогда не полюблю!
Всё так! Всё именно так и есть! – Адель была счастлива. Она больше нигде не жила. Ей, как и ему, больше не нужен был дом, потому что настоящий дом человека – везде. Теперь только хорошо бы разобраться в настоящих истинах, и тогда всё будет: – Чего из всего перечисленного у меня не в избытке? Кислых лиц вокруг, читающих через плечо не предназначенные для них письма, живущих исключительно чужой жизнью?
Что это ещё за тайны такие?! – как говорит родная, собственная мама. – Секретов мне ещё не хватало! Всё равно мы всё про тебя знаем! Сейчас не знаем, так потом узнаем!
Мама, скорее всего, не догадывается, что я «не люблю, когда мне лезут в душу, тем более, когда в неё плюют!» Или кто-нибудь из добрых людей мне попытался объяснить значение слова «честь» не в контексте «девушка должна беречь девственную плеву», а в контексте понятия о долге, о совести, о выполнении обещанного? Да, возможно, в школе на уроках литературы. Там говорили о смелом Данко, который вырвал из своей груди сердце, чтоб осветить людям дорогу. Но… но в Городе наоборот специально бьют все фонари, чтоб было темно…
Когда я вижу сломанные крылья Нет жалости во мне и неспроста Я не люблю насилье и бессилье…
О, да! Самое страшное на земле – это ощущение бессилия! Это когда оно тебя обволакивает, как болотная, вязкая тина, парализует твою волю и медленно тянет ко дну. Ты хочешь что-то сделать и не можешь. Не можешь даже закричать, потому что грудь сдавило и не получается сделать вдох. Если же произойдёт чудо, и поток воздуха попадёт в слабые лёгкие – не надейся! – тебя никто не услышит! Не услышит просто потому, что тебе всего два года, а тебе бьют морду, потому что маме – жарко, она раздражена и в плохом настроении. А ты в свои два года не любишь окрошку и не ешь её, несмотря на то, что мама именно для тебя её приготовила! Тебя хватают за руку, выдёргивают из-за стола и ставят в угол. Бессилие давит тяжёлым кованным сапогом на грудь, когда ты в четвёртом классе первый раз в жизни получаешь «двойку» по «директорской работе» по математике, и тебе легче прыгнуть под автобус, или залезть в петлю, только бы не видеть мамино перекошенное лицо! Но и под огромные колёса автобуса тоже страшно! Они такие чёрные и тяжёлые. Что же делать?! Ты тянешь время после уроков, долго застёгиваешь пуговицы на пальто, долго собираешь портфель. Но время идёт. Пора именно домой. Тебе всего-навсего десять лет от роду и тебе больше некуда идти. Бессилие заставляет тебя прокусывать кожу на костяшках пальцев до крови. Пять лестниц вверх, белая дверь и рядом смотровое окошечко во двор. Это – твой дом, это – твоя крепость, твоя семья: мама, папа и Сёма. И что бы они не решили, согласна ты с этим, или нет – будет так, потому, что ты – ничтожество! Ты – продукт женского рода родительской жизнедеятельности, а посему обязана быть благодарной за своё появление на свет и молча находится там, где тебя отложили. Ну-у-у, Сёма живёт и всегда будет жить по-другому, потому что он – мальчик.