Горю мечтою видѣть Васъ наканунѣ Дня Ангела дочурки нашей, то есть сегодня вечеромъ, хотя бы и на полчаса въ ресторацiи месье Ланвиля, а завтра – за праздничнымъ столомъ въ кругу нашихъ двухъ семей.
Засимъ посылаю безмѣрную мою благодарность Алексѣю Лукичу за приглашенiе и дружбу. Кланяйтесь ему, мой другъ, но помните, я заклинаю Васъ, что надобно держать въ секретѣ нашу съ Вами связь и не обнаружить себя случайнымъ словомъ или замѣчанiемъ въ бездумномъ разговорѣ. Иначе быть бѣдѣ и наше доброе товарищество вдругъ расторгнется, чего я никогда бы не желалъ.
Остаюсь преданнымъ слугою Вашимъ и молю Создателя о ниспосланiи Вамъ благоденствiя, здравiя и беспрерывной материнской радости.
Примите увѣренiя въ глубочайшемъ къ Вамъ почтенiи и неизмѣнномъ уваженiи всего Вашего добраго семейства.
До гроба Вашъ,
Автономъ фонъ Гельвигъ
5 марта 1908 года»
Ляля в ужасе обхватила голову руками, закрыла глаза и стала раскачиваться из стороны в сторону. «Боже мой, Боже мой! – прошептала она. – Так вот почему столпник сказал «ты будешь любить двух братьев»!..
До самого утра читала и перечитывала она старые бумаги, не желая верить прошлому и в то же время понимая, что не верить нельзя, что доказательства налицо и что от них никуда не денешься. Она не могла остановить слёзы, эта железная женщина, видевшая на своём веку всё, что только можно увидеть, знавшая цену подлости и благородству, смотревшая в бездну человеческой низости и наблюдавшая высоты человеческого духа, женщина, которая прошла тюрьму, лагерь, ссылку, та, которую оскорбляли, избивали и топтали ногами, вышибая из неё женскую суть и женское достоинство… она плакала, плакала и не могла остановиться, потому что ей было жаль себя и своей потраченной напрасно жизни, своей отданной в обмен на чьё-то мифическое счастье единственной, неповторимой судьбы…
А история всё ворочалась в муках, неуклюже переступая на поворотах, вываливаясь на обочины и теряя направление. Где, где те сияющие высоты, обещанные нам ещё две тысячи лет назад, где жизнь для простого человека?
Менялись вожди, начинались и заканчивались войны, погибали и строились города, обесценивались деньги, а ещё больше обесценивались люди, и вот уже всё позади, всё позади… а впереди… Встреча! Ляля давно мечтала о ней и знала, что уже очень скоро она увидит любимого брата, своего Ники, свою единственную любовь, посмотрит ему в глаза, возьмёт его за руку и они поплывут голова к голове в те дали, где нет жестокости, ненависти и вражды.
Она тащила детей, сражалась с бедностью, пережила вместе с соотечественниками все эти смены генсеков, денежные реформы, Беловежскую Пущу и расстрел Белого дома, все эти приватизации и модернизации, уход из дома детей и уход из жизни последних, ещё не додавленных в своё время родственников, рэкет и челночную волну, все эти стояния возле станций метро с распяленными на руках китайскими кофточками, все эти протестные движения и белые ленточки, весь этот фарс одновременного славословия и словоблудия, и пришла, в конце концов, снова к тому месту, откуда начался её путь, словно замкнув круг и вернувшись к своим истокам.
Весной 2013 года, когда московский асфальт уже прогрелся и просох, когда на бульварах начали распускаться столетние липы, а проходные дворы перестали дышать холодными зимними сквозняками, Ляля вышла из коммунальной кухни, держа в руках только что вымытое прошлогоднее яблоко, и направилась в сторону своей комнатушки. С утра у неё болело сердце, и она хотела вызвать врача, но после выпитой таблетки боль отпустила. Она шла по длинному коридору, опираясь свободною рукою о стену, давным-давно выкрашенную эмульсионной краской и потерявшую каракули её незабываемых близнецов, шла мелкими, нетвёрдыми шажками и, дойдя до двери, остановилась на пороге, чтобы передохнуть. Прямо перед ней было большое, давно не мытое окно, под которым теперь всё реже и реже собирались по ночам потрёпанные призраки Революционного трибунала, а слева, на стене висела увеличенная фотография Никиты в красивой кадетской форме и её самой, Ляли, – в гимназическом платье и с большим белым бантом в волосах. Она шагнула вперёд, глянув на фотографию, и в тот же миг почувствовала, как острая игла боли с яростной силой вонзилась в её сердце. Чьи-то руки, воздетые к небу, мелькнули у неё перед глазами, мелькнул снегопад белых лепестков… она пошатнулась и выронила морщинистое прошлогоднее яблоко… яблоко покатилось по полу и остановилось возле холодильника… в глазах Ляли потемнело, она попыталась вытянуть вперёд руку, словно призывая кого-то в помощь и увидела вдруг потемневшее от старости лицо Никиты… он падал, запрокинув голову, в её сторону, а она падала ему навстречу, и так, медленно приближаясь, они сошлись и… рухнули рядом, голова к голове. Ляля приподняла тяжёлые веки. С фотографии на стене смотрел ей в глаза Ники, любимый брат, единственная её мечта и смысл её жизни. Рука его покоилась на её плече, взгляд был спокоен и слегка насмешлив. Ляля улыбнулась ему в ответ.
Они лежали голова к голове на свежей, слегка влажной траве… рыже-коричневый ирландский сеттер беспокойно бегал вокруг и истошно лаял… они лежали рядом и смотрели в небо, – так и не сумевшие соединиться друг с другом, но навеки связанные, так и не сумевшие полюбить друг друга, но навеки любящие, так и не сумевшие жить рядом, но навеки живущие друг в друге… белый снег яблоневых лепестков, медленно кружа, падал на их лица, а они всё смотрели и смотрели вверх и видели, как…
…уютным и нежным днём раннего лета перед высокими воротами в стене, удивительно похожей на жёлтую стену, окружавшую когда-то территорию особняка Миндовской, стояли тёмные фигуры людей, нетерпеливо переминавшихся с ноги на ногу. Никита и Ляля, задрав головы, смотрели на ворота, на стену, разглядывали своих сопутников. В сторонке стоял растерянный Саша Гельвиг, одетый в кадетский мундирчик, с краю – его брат Женя и чуть поодаль – их родители Автоном Евстахиевич и Нина Ивановна. Рядом с Ниной Ивановной топтался одетый в грязное рваньё малорослый альбинос, возле него стояли Алексей Лукич и Серафима Андреевна. Алексей Лукич смотрел в направлении Автонома Евстахиевича и недоумённо покачивал головой. Вдалеке напротив друг друга стояли генерал Римский-Корсаков и штабс-капитан Новиков, дальше – подполковник Рогойский и капитан Реммерт. В глубине толпы жались в тесноте Шингарёв и Кокошкин, высокому Кокошкину упирался плечом в спину малорослый Менахем Айзенберг, почти у самых ворот стояли Бернацкий и поручик Бельский, а позади всех, окружённые безымянными матросами в чёрных бушлатах и смазливыми проститутками во фривольных нарядах, – робко поглядывали по сторонам близнецы Борис и Глеб, которым махал издалека рукою темнокожий, словно подкопчённый дядя Коля Фиорофанти… Ляля и Никита смотрели на всех этих людей, но сами они не обращали друг на друга никакого внимания, – стояли равнодушно, отрешённо, потерянно, так, словно каждый из них был сам по себе; глаза у всех были пустые и ничего, абсолютно ничего не выражавшие… они молча поглядывали по сторонам, но ждали, кажется, только одного: когда же им позволят войти в ворота… и вот наконец загрохотал металл засовов, защёлкали замки, заскрипели навесы и ворота медленно распахнулись. За ними ничего не было, во всяком случае, ничего не было видно, а напротив, всего в нескольких метрах от этой зияющей дыры продолжала в задумчивости стоять толпа равнодушных бесчувственных людей, и никто из них не решался шагнуть первым…