«Вот, – Фридрих обращается к зверку. – Там, за кухней, – ведет подбородком, – стоят промышленные холодильники, – он разводит руками, демонстрируя габариты. – Сайгачьи туши влезают целиком. Ты понял? Запихнут и включат. На полную катушку. Я не специалист по холодильным установкам, но, думаю, минут сорок – за глаза. А тебя, гнида, оставят до утра. До утра. В назидание твоим сраным потомкам».
Черепа склабятся, раздвигают лицевые кости.
Я – не верю. Это просто игра. На поражение. Чтобы напугать до смерти. Чтобы он, сопливый ублюдок, заговорил.
Господи, почему он молчит?!
Сейчас его потащат по коридору. Я смотрю на стоптанные ботинки, будто уже вижу: мыски выворачиваются, волочатся по полу, цепляют ковровую дорожку. Словно пол уже выстелен ковролином, обработанным белыми нитками…
«Стой…те».
Я делаю два шага – один на каждый слог.
Череп, стоящий справа, выпрастывает руку. Перед глазами его короткие фаланги.
Голос Фридриха: «Убери мослы».
Фаланги складываются, чтобы стать продолжением костей: полых, не заполненных костным мозгом.
«Ну, чего встали? Ноги в руки и – шагом марш!» – Фридрих командует.
Точки. Красные. Вьются перед глазами. Эритроциты, тельца моей крови.
«Вы? С этими кусками мяса?!» – я не слышу своего голоса. Может быть, я даже кричу. Фридриху. В его обезьянье лицо.
Кусок, стоящий слева, смотрит в другую сторону. Его напарник, стоящий справа, клонит голову набок. В его глазах ничего не проступает, ни тени обиды. Губы растянуты в подобие улыбки, пришедшей из глубины веков. Так его предки смотрели на мух или бабочек. Я – бабочка, вырвавшаяся из кокона. Он переводит взгляд на Фридриха. Если прикажут, он – готов прихлопнуть. Или вырвать крылья.
«Давай, давай… Тебя не касается…» – Фридрих бормочет.
Зверок озирается. Подтирает кровоточивый нос. Размазывает по спецовке, сшитой из дешевой ткани. Сопли впитываются мгновенно.
Два охранника идут в направлении столовой. Между ними спешит зверок. Неловко, сбиваясь с шага: два коротких на их широкий один.
«Всем оставаться на местах», – прежде чем двинуться следом, Фридрих отдает приказ.
Теперь тишина.
На этот раз самая настоящая. Как будто все умерли. И я.
День-ночь.
Фридрих возвращается обратно: «Вот так, – кивает удовлетворенно. – Минут десять. Больше не понадобится».
Я моргаю сухими ресницами. Пересохшими, как глотка, лишенная дара речи. Так мне было сказано: им я должна открыть все двери. Все – значит все. Я сама открою дверь холодильника. Потому что они уже пришли.
«Значит – и меня, – я вдыхаю последний воздух. – То ж е . В холодильник. Ну? Боитесь? Тогда… Я сама».
Я иду. Мне очень страшно запнуться. Упасть у них на глазах. Распластаться как мертвое тело. Как неодушевленное существительное. Как труп.
«Татьяна Андреевна, – голос Фридриха поднимается следом. Птица, которой вырвали крылья, садится на плечо. – Не надо валять дурака. – Он смотрит горестно и сокрушенно. – Неужели… Как вы могли подумать?.. – Его глаза покрываются тьмой, как пеплом, предвестьем неминуемой смерти. – Холодильник выключен. Я… его… не включал».
– И что это доказывает? – снова она является из-за кулис. Как в провинциальной пьесе: дождалась подходящего момента, чтобы перебить ход событий. – Ничего.
– Доказывает. Я сделала выбор. Больше не видела Фридриха. Ни-ког-да.
– Ну и че ты за это хочешь – медаль?
А вот это уже из мультфильма. Цитата нашего времени. В наше время их смотрят и дети, и взрослые. Меня не собьешь цитатами:
– Не видела. Потому что не смогла переступить .
– Не смогла-а… Ну мне-то – не на-адо! – Яна тянет насмешливо. – Ишь, сделала выбор! Решение ты приняла давно: сбежать. Но ты же не можешь по-человечески: в отдел кадров, накатать заявление. А тут еще мы: я и Витька. И какими глазами ты бы смотрела? Короче, ждала подходящего случая: типа моральная предъява . Знаю я твои советские мозги. У самой такие. И что теперь? Опять за свое? Боюсь тебя расстроить, но этот Иван – не положительный герой. Так… – она вертит пальцами, – третьестепенный персонаж.
– А если – нет? – Моему голосу не хватает уверенности.
– Да. Уж поверь мне: с какой стороны ни нанизывай, тот еще зверок. Сама же сказала: народный правнук .
– Это можно проверить, – я бросаю реплику в сторону. В провинциальных театрах это называется апарт.
– Что именно? А главное, как ?
– Задать вопрос.
– Ага, – она катает самую крупную бусину. – Твой излюбленный. Дескать, что вы предпочитаете: убить или убить ? Кого-нибудь или себя? – моя бывшая подруга косится на портреты, которые достались мне по наследству. – А он, надо полагать, ответит прямо по тексту : мол, если ты кого-то убил, в первую очередь это значит – себя. Самой-то не смешно? Да очнись! Все это в прошлом: и порфирии петровичи, и сонечки, спасающие чужие души. Обломки прежней цивилизации. Кончились. Все.
Я слышу, как она всхлипывает: не то смеется, не то плачет. Я не стану ее утешать. Для нее они все кончились. Кончились – значит кончились: свою жизнь она выбрала сама.
– Не этот. Другой. Когда мы встретимся, я спрошу: «Иван, вы бы кем выбрали: волком или овцой?»
Это – хороший ребус. Ловушка, в которую почти невозможно не угодить.
Полифем, сидящий во мне, потирает руки: вот и посмотрим, как он станет выбираться, цепляясь за овечье брюхо.
Два портрета, отмененные настоящим временем, смотрят на меня со стены: при чем здесь народный правнук ?
Вот именно. Я киваю, потому что на этот раз я согласна с ними: никаких правнуков. Просто мальчик. Мне кажется, я вижу его лицо. Осмысленное, не имеющее ничего общего с
тем , которое впечаталось в мою память. С этим мальчиком у нас одинаковые мозги.
– Все, хватит, – она поднимается решительно. – Я отказываюсь тебя понимать.
– Знаешь… – мне трудно на это решиться, но у меня нет другого выхода. – А вдруг… – я говорю шепотом, – еще получится? Соединить…
– Что? И главное, с чем?
– Прошлое. С будущим, – я шепчу беззвучно. Но Яна все-таки слышит.
– Ага, – кивает. – И что характерно, именно у тебя. Да ты просто бредишь, выдумываешь всякие глупости. Все давным-давно сложилось. Этого нельзя изменить. Ну, положим: ты задашь ему уйму вопросов, на которые он ответит правильно. И – что? Дело не в ответах. Беда в том, что это – демонстрационный вариант . Не имеющий отношения к реальной жизни… – она отступает тихими шагами, уходит в темную кулису.
Старуха, мое будущее отражение, смотрит на меня из зеркала – уродина с огромным животом. Ее кожа изрыта глубокими морщинами. С биологической точки зрения, беременная старуха – тупик. С художественной – тоже: за пределы большого искусства ее вытеснили еще в классическую эпоху.
В комнате, в которой висят портреты, звонит мобильный телефон. Раньше я думала: просит милостыню. На самом деле – протягивает руку. Просто протягивает руку.
Пока мы живы, это возможно: сейчас я нажму на кнопку и услышу его голос…
«Татьяна Андреевна! Вы меня слышите?»
«Слышу».
«Значит… Вы согласны?»
В литературном мире, куда нам с ним предстоит вернуться, нет прямых ответов на прямые вопросы. Только ребусы и отгадки. Разговор обиняками. Наш вечный эзопов язык.
«Ваш отец вас убьет. Это-то вы понимаете?» – я засмеюсь. Негромко, едва слышно.
«Скорее, я его», – Иван засмеется в ответ.
В этом нет ничего особенного. На обочине, где мы готовимся расположиться, эти слова не имеют прямого смысла: ни убью , ни убьет . Их прагматические значения остались в прошлом, на том отрезке моей никчемной жизни, который я прошла по материнскому долгу, по своей женской природе: из пункта А в пункт В. Все отрезки кончились. Я заслужила право выйти на свободу. Для этого и выбралась, выскочила из межеумочной полосы.
Беременная старуха подмигивает хитрым глазом, взбалтывает остатки вина.
Мы стоим друг против друга: она – со стороны Европы, я – с обратной стороны. Между нами стеклянная стена. Другая, не та, которой мои родители отгораживались от мира. В сущности, это уже не стена. Старое зеркало. Если сцарапать амальгаму, оно станет прозрачным. Ход истории определяют не виннеры: куры и коросы остаются в своем отрезке времени. По их губам гуляют архаические улыбки. Чтобы губы ожили, надо забыть. Отступить на обочину. Скрыться в музейной витрине. Короче говоря, стать свободной от времени. Как это сделала она: хитрая терракотовая старуха, вечно беременная сыном…
– Татьяна Андреевна!
– Да, – я прижимаю ухо к трубке. – ДА.
– Татьяна Андреевна, это я, – в трубке голос Ивана. – На той неделе я не могу. Мы летим в Европу. С отцом, на футбольный чемпионат. Вернемся, позвоню…
– А… как же… ваша мама?
В трубке короткие гудки. С телефонной панельки на меня смотрит фотография дочери. Lusor. Игрок, сидящий во мне, опускает руки.