– А… как же… ваша мама?
В трубке короткие гудки. С телефонной панельки на меня смотрит фотография дочери. Lusor. Игрок, сидящий во мне, опускает руки.
«Ну, а я что говорила? – я слышу ее голос. – Жалко… Как же мне тебя жалко… – Моя бывшая подруга всхлипывает. – Дура, какая же ты дура…»
В глубине, за стеклом витрины, я вижу зверка. Он стоит, перетаптываясь с ноги на ногу.
«Чего встал? Вали отсюда!» – Фридрих пихает его в спину.
Зверок озирается, делает робкий шаг.
«Стой! – Фридрих бросает вслед. – Это она тебя спасла».
Зверок шарит недоуменным взглядом.
Фридрих указывает пальцем: «Если б не она, змерз бы как Маугли !»
Я помню: это – советский анекдот. Его помнят все: и зверки, и звери. Они смеются, как будто мы с Фридрихом ломаем комедию. Облегченно качают черепами. Ключицы, лопатки, плечи, предплечья, могучие берцовые кости. Еще секунда, и пустятся в пляс.
Глаза зверка останавливаются на мне: ничего, кроме презрения.
Я озираюсь, прислушиваюсь к веселому смеху. Потому что это – они. Наши вечные персонажи, которые собрались у крыльца. Перед ними я стою в дорогих европейских сапогах, сшитых из натуральной кожи, но это ничего не значит: дело не в цвете, пусть они будут хоть белыми, хоть коричневатыми. Лишь бы их купили вовремя. Рано или поздно обман обязательно раскроется, и тогда все запахнет ждановской жидкостью… Об этом позаботились боги моих родителей. Здесь, у нас, любые сапоги становятся
вокзальными , в которых можно разве что пройти по платформе, прежде чем сделать шаг…
– Ну что? Убедилась? – она спрашивает ясным голосом. Голосом человека, убежденного в своей правоте.
– Да, – отвечаю. – Это я. Я во всем виновата. Это моя ошибка…
« Змерз как Маугли , – меня бьет озноб. Надо подняться, лечь в горячую ванную. – “Маугли” – европейская сказка. Здесь, у нас, все по-другому: мальчик, выросший в волчьей стае, никогда не сможет заговорить. На моем языке, который достался мне по наследству».
Я кладу голову на подушку. Закрываю глаза. Они приходят сами – чужие слова:
Ей страшно. И душно. И хочется лечь.
Ей с каждой секундой ясней,
Что это не совесть, а русская речь
Сегодня глумится над ней…
Снова оно вступает сверчками. Стрекочет, как в пошивочном цехе. Там работают швейные машины, для которых я оформила временный ввоз . А может, и не совесть, а просто память? Память, похожая на нечистую совесть. Поди попробуй отделить одно от другого. Пусть они попробуют. Пусть!
И все-таки надо писать эпилог,
Хоть ломит от боли висок,
Хоть каждая строчка, и слово, и слог
Скрипят на зубах, как песок…
Большие Братья, боги моих родителей, смотрят на меня. В их глазах – разочарование. Все-таки они надеялись.
«Нашли на кого…»
На меня, дочь своих родителей, от которых мне достался не только язык.
Кем я стану без их советских прихватов , без их осинового одномыслия? Без наших вечных холодильников, в которых туши – и звериные, и человеческие – всегда помещались целиком?.. Кем я стану без их стеклянной стены: страха, загнанного на самое дно сознания? Без их безупречной жизни, похожей на демонстрационный вариант? Это – мой пасьянс, разложенный советскими бесами, которые славно поработали. Надо всеми. А значит, и надо мной.
«Никуда, от этого никуда не деться…»
Я тоже приспособилась. К своему безвременью. Моих сил хватило только на то, чтобы укрыться за стеной.
«Никто ничего не ждет».
В новом мире, который мы построили с Фридрихом, все сыновья и дочери управятся без меня.
Я встаю, помогая себе руками. Выхожу в прихожую.
В зеркале мое отражение. Никого, кто встал бы у меня за плечом. Единственное, что мне осталось, – рудимент. Копчик. Пережиток хвоста, который нужен, чтобы сохранить равновесие.
Терракотовая старуха, отраженная в витрине, хохочет, разевая рот.
…и что свяжешь на земле,
то будет связано в небесах…
Опрокинутый дом
Нас было трое, собравшихся во имя Его в одном окраинном доме, который выбивался из ряда собратьев своей особенной, почти неправдоподобной протяженностью. Вряд ли кто-нибудь, кроме строителей, взявших на себя труд пересчитать его парадные, мог назвать их число; количество же квартир, соединенных в парадные блоки, легко достигало полутора тысяч. Об этом говорили номера, выведенные белым на последней из синих плашек. Дом был невысок, всего девять этажей, а потому больше походил на неудавшийся, почти комический небоскреб или башню, поваленную на землю – в сердцах. Этот дом, о котором не хочешь, да скажешь – лежал, выстроили в тупике бывшего Комендантского аэродрома. Дальше начинались Коломяги – нетронутая земля.
Из окон, выходивших в широкое, не ограненное другими строениями пространство двора, открывался мирный деревенский вид, однако взгляд, скользнувший вниз, различил бы огромную лужу, которую жители называли вечной. В первое же лето в ней утонул местный мужичонка. Его пьяные крики «Тону! Тону!» слышали из всех окон, однако призыв был таким нелепым, что никто не повел и ухом. Утром его белая, надутая воздухом рубаха долго пучилась над гладью вод, пока приехавшие милиционеры не вытянули утопленника двойным багром.
По вечерам, когда солнце садилось за дальние пустыри, окрестности тонули в спасительной тьме. Тьма укрывала рытвины и остатки строительного мусора, на глазах зараставшие будыльями иван-чая. Сам же дом загорался тысячами широких, почти лишенных простенков окон: пылал над землею девятью огненными полосами.
В те времена нас переполняла радость обретенного жилища, которую не могли омрачить ни смерть пьянчужки, ни буйство сорной травы, укрывающей окрестности, ни циклопические размеры поваленной башни-муравейника, в котором нам предстояло жить. Вначале нас было двое – муж и я. Три года, которые мы провели, скитаясь со своим скарбом по чужим комнатам, были сроком ничтожным, если сравнить его с десятилетиями ожиданий, выпавших на чужую долю; однако нам они показались долгими. Сколько раз, скользя глазами по рядам чужих окон, горевших вечерним уютом, мы представляли себе, как сядем за стол в своей кухне и задернем клетчатые шторы. В этих мечтах мы полагались на желтоватый электрический свет, способный отогреть холодный бетон наскоро возведенных стен, надеялись на электричество – волшебную силу, умеющую оживлять никем не заселенные прежде комнаты.
Наверное, не надо было приходить сюда раньше, чем строители закончат отделку. Я и не хотела, но роль будущих новоселов предполагала это промежуточное посещение: мы прошли по доскам, брошенным поперек ямы у недостроенного подъезда, и вошли в парадную.
Лифт не работал. Мы поднялись на шестой этаж и открыли свою будущую дверь строительным ключом. Я остановилась на пороге. Серый бетон, еще не одетый обоями, ошеломил меня. Сделав над собой усилие, как будто входила в склеп, я ступила на порог, стремительно, почти не глядя на бесстыжие стены, обошла комнаты и так же быстро вышла. «Потом, потом», – нужно было время, чтобы свыкнуться. Следующий раз я пришла сюда через два месяца. Теперь квартира выглядела живее. Призрак мертвого дома ушел в глубину. Развесив светильники и гравюры, раскатав ковер, прицепив шторы к карнизам, я загнала его глубже, на самое дно, где он и остался – невидный и неслышный.
Муж работал в школе – учителем английского и завучем по внеклассной работе. Собственно часов у него было немного. В его обязанности входили макулатура и металлолом, общешкольные линейки и военно-патриотическая игра «Зарница». Эту игру он ненавидел люто. Классы, на время игры переименованные в отряды, выходили в Таврический сад, где под его руководством проводили разведку на местности, организованные построения и смотры строя и песни. После каждой игры муж возвращался домой разбитый.
Для него, выпускника филологического факультета, работа оборачивалась ежедневной мукой, однако так уж сложились обстоятельства, что и за эти мучения он должен был благодарить Смольнинское районо. С прежнего места работы его уволили по негласному распоряжению, исходившему от районо Октябрьского, позволив, учитывая профессиональные заслуги, написать заявление по собственному желанию. Я имею в виду школу, в которой я училась, а он преподавал английский в старших классах. Строго говоря, наш роман начался после моих выпускных экзаменов, то есть сам по себе не мог бросить тени на среднее общеобразовательное учреждение, однако факт моего несовершеннолетия – до восемнадцати мне оставалось полгода – серьезно осложнил ситуацию. Конечно, мы соблюдали осторожность, стараясь не появляться на людях, но бывшая жена, ревнивая и истеричная красавица, с которой он расстался незадолго до этого, но не оформил развода, написала соответствующее заявление. Районо́вское начальство не могло не откликнуться.