Ведь не запрещено же пока Конституцией быть русским в своей стране!..
Вот этот самый Гена и пришёл ко мне в самый разгар рабочего дня, когда главный редактор в обычной запарке по-лошадиному носился из кабинета в кабинет, выискивая свободных для новых сюжетов журналистов, одновременно крича кому-то в мобильник на непонятном отрывистом галочьем языке.
Обычная диспетчерская служба.
Гена сидел на приманившем и его диване, вальяжно вытянув обутые в какие-то бутсы ноги, громко и пространно рассуждая о русском направлении в творчестве.
Горько сожалел о том, что «обезголосел быт отцов, искусства нет, одни новации…».
Это он припомнил к случаю поэта Юрия Кузнецова, гордясь и восхищаясь его горькими строками о полном разложении национальной культуры при помощи телевиденья и современных книгоиздателей. «О, великий русский язык! – хватался за голову Гена – Не будь тебя, как не впасть в отчаянье при виде того, что творится дома!».
Не обошлось и без Тургенева.
Гена одно время брал уроки актёрского мастерства у режиссёра местного драмтеатра, и теперь, стеная и стуча себе в грудь, сидел напротив меня на широченном диване, доказывая вместе со мной и ещё кому-то о преступной роли адептов телевиденья, развращающей и принижающей человеческое достоинство и тысячелетнюю русскую культуру.
«Не верьте, что бесы крылаты.
У них, как у рыбы пузырь…»
Клюева «Миколая» Геннадий Грезнев носил на уровне сердца.
Главный редактор в запарке не обратил на Гену никакого внимания. Ну, посетитель, как посетитель. Странный только в своём первобытном, обличии… И горлопан.
Но запарка запаркой, а слух у главного редактора оказался всеобъемлющ. И при словах моего запальчивого друга, что телевиденье – голая безнравственная сволочь-шлюха, не глядя на Гену, сразу кинулся ко мне:
– Почему посторонние на объекте?!
– Вот Геннадий Грезнев, поэт из Москвы…
– Нет, я спрашиваю, почему посторонние на охраняемом объекте?! – уже форсируя голос, приблизил ко мне холёное лицо главный.
– Да не посторонние это, Илья Борисыч! Он большой талант, Пришёл записаться на телевиденье со своими стихами, – сказал я первое, что пришло в голову, похваляясь близким знакомством с молодым начинающим гением.
– Чего ты всё суёшься, суёшься, всё лезешь не в своё дело! – холёное лицо стало багроветь от очевидной моей наглости, – не хватало только всех фашистских скинхедов на экран без намордника выпускать!
Я знал, что когда Гену на экзаменах по современной литературе одна очень известная критикесса обвинила в настойчивом противопоставлении русской словесности зарубежной, где развлекательность ставится выше вечных истин, он своей прямолинейностью довёл её до сердечного приступа, защищая прозу писателей, которые говорили и имеют право говорить от лица искалеченного всяческими реформами народа.
От отчисления из института Гену спасло только личное вмешательство ректора.
И вот теперь я с замиранием сердца ожидал ответной реакции своего молодого друга, безуспешно делая ему знаки не впадать в крайности.
Но он меня уже не видел.
– Ты скажи-ка, гадина, сколько тебе дадено? – Гена спокойно посмотрев на главного, даже не поднялся с насиженного места, откровенной бравадой давая понять, как он презирает чиновника и всё его продажное телевиденье.
Редактор хотел что-то сказать, но, поперхнувшись, кинулся к тревожной кнопке, вмонтированной в мой рабочий стол.
На центральном пункте охраны сигнал этот означал нападение.
Пока Гена медленно вставал, процеживая сквозь зубы никак не приличествующее его старой вере ругательство, которое посылало начальника на самое неудобное место, пока разминался, из дверей, как из заколдованного сундучка, выскочила в бронежилетах и с короткоствольными автоматами милицейская группа захвата.
Редактор коротко бросив: «Разберитесь!», тут же нырнул в один из бесчисленных кабинетов.
Гену «под белы ручки» тут же сопроводили в милицейский фургон, а со мной остался сержант, командир группы, требуя писать объяснительную записку: почему на вверенном объекте оказался посторонний?
Написать-то я написал: что в студию для устройства прохождения летней творческой практики пришёл студент столичного Литературного института, молодой писатель Геннадий Грезнев, который почему-то не показался начальнику конторы, но мне это обошлось ещё в две зарплаты в виде лишения опять же квартальной премии и скучного разговора с женой.
…А Гена остался, как раньше говорили карточные игроки, при своих интересах, и продолжал широко и радостно улыбаться холостяцкой жизни.
– На, говнюк, опохмелись! Чего скукожился, как хрен моржовый? Чую, тоже дурью маешься! На!
Это от грустных раздумий меня оторвал сам Шосин, протягивая бутылку пива в ледяной испарине.
Пришёл Шосин на работу поздно. Мог бы и вообще не приходить. Вряд ли кто бы его сегодня хватился.
Праздники на каждом, хоть и по-своему, но оставляют отметины. У нас ведь как: если будни, то беспросветные, если праздники, то беспробудные. «День России» совпал с выходными, так что три дня прошли сквозь семейный бюджет «чёрной дырой».
Но всё равно Шосин сегодня весёлый. Он всех уважает. Всех любит. А что говнюком назвал, так это от широты души, а не в качестве своего надо мной превосходства…
– Ну, скажи, тоже бухал вчера? По глазам вижу, жена тебе на опохмелку рубля не дала, Точно? – Шосин уже откупорил свою бутылку, и, увлечённо задрав голову, заходил кадыком туда-сюда, словно мелодию рожком выдувает.
Кажется, что слаще пива Шосин отродясь ничего не сосал.
Ледяное пиво, действительно, в такой день слаще женского поцелуя. Да ну их, эти женские поцелуи! Я прислонил влажную бутылку к щеке. Хорошо-то как! Господи! Достаю из кармана «стольник». Протягиваю благодетелю:
– На, бери! Это за пиво! Жена велела тебе передать, если меня угощать будешь…
Шосин недовольно оторвался от бутылки:
– Да ладно тебе! Я не мелочусь! Пей! Чего ты в жизни видел?
Простота обращения расслабляет меня. Я, сковырнув стальной рукояткой газового пистолета жестяную «бескозырочку» с бутылки, сделал несколько глотков.
В такую жару лучше пива может быть только пиво!
Сегодня на телекомпании от народа просторно: кто в отгулах, кто просто от работы отлынивает. После праздничных напряжёнок здесь всегда так. Вот мы и сидим с Шосиным на многотерпеливом диване, и каждый предаётся своему удовольствию. Я освобождаясь от жары и жажды, а мой сосед – от тяжёлого похмельного синдрома. Молчим. О чём говорить, когда и так хорошо?
Вдруг в дверях появляется странный субъект.
Несмотря на жгучее дыханье улицы, разодет весьма странно: резиновые сапоги до колен, на голове ещё с зимы забытая солдатская шапка, красная звёздочка которой намертво вросла в сбитый комками искусственный мех, джинсы неопределённого цвета так отполированы долгим употреблением, что ткань стала больше похожа на старую потёртую кожу, и местами лоснилась, впитав в себя все нечистоты города, но впалая грудь обнажена под клеёнчатым жилетом, и только густая татуировка любовных сцен прикрывала её сиротский вид. В руках бомж держит пластиковый пакет, судя по всему, со съестными припасами. Шёл к нам напропалую, и мне пришлось встать, чтобы перегородить ему дорогу.
Бомж заметил моё форменное обмундирование, и тут же, мгновенно приняв стойку «смирно», приложил к виску похожую на кусок древесной коры рогатистую, задубелую ладонь.
– Тпрру! Стоять! – скомандовал он сам себе, и остановился, покачиваясь, в широком дверном проёме.
– Вольно! – скомандовал из глубины коридора Шосин, и бомж тут же опустился на мозаичный бетонный пол, подвернув под себя плохо гнущиеся ноги.
– Дяденька, – привычно притворяясь убогим, заканючил бомж, – мне бы мясца сварить… Исть хотца! Не выгоняй, дяденька!
Надо понимать, что слово «дяденька» относилось ко мне, так как вокруг никого не было, что меня несколько озадачило. По внешнему виду субъект был нисколько не моложе меня.
Сердобольные технички иногда, сжалившись над «лишенцами», так они называли бродяжек, на казённом электричестве варили им в объёмистой, с помятыми боками, алюминиевой кастрюле что-то похожее на бульон из всяческих обрезков, собранных бомжами в мясных рядах расположенного неподалёку рынка.
Сегодня никого из уборщиц не было, а мне выступать в роли представителя армии спасения не очень хотелось, и я отодвинул ногой протянутый мне пакет с обрезью.
От бомжа густо тянуло немытым телом и застарелым, вековым перегаром такой силы, что мне пришлось дышать в сторону
– Ты придурка из себя не строй! – разозлился я. – Здесь клоуны не требуются. Вставай, а то лежать будешь!
– Командир, всё понял! Всё понял! – преобразился бомж, вставая. – Дай «чирик», и я испарюсь!
«Чирик», как я понял, обозначал десятирублёвку. Червонец – по-расхожему.