Пока я соображал, что ответить Анису так, чтобы не угодить в недруги Ислама, неожиданно вмешался отец.
– Пойми, Ибрагим, – сказал он мягко, – это наша земля от Мертвого моря до Средиземного. Евреи пришли сюда, начали здесь селиться, нас не спросив, начали, где мирными, а где и иными способами отбирать у нас эту землю. Вот уже больше ста лет идет борьба между ними и нами, борьба не на жизнь, а на смерть. Закончится она либо, когда здесь не останется ни одного еврея, либо, когда здесь не останется ни одного араба. И важно не кто прав, а кто мы. Мы арабы.
Я встал, пересек гостиную, свернул в коридор, прошел в свою комнату и, прежде чем со всей силы захлопнуть за собой дверь, обернулся и крикнул им всем:
– Я еврей!* * *
Арабские дети так вызывающе себя не ведут и в таком тоне с родителями не разговаривают. Но я уже не был арабом, я уже произнес те заветные два слова, которые так мечтала услышать и так и не услышала мама. Это был взрыв. Теперь передо мной стояла задача – беспрепятственно покинуть дом. В принципе отец мог бы на месте избить меня или же позвать соседей и рассказать им, КАК я с ним разговаривал и ЧТО я ему сказал. Отец не сделал ни того, ни другого. Я побросал вещи в огромную свою спортивную сумку, длинную, как сосиска, и вышел в гостиную, по которой когда-то ползал совсем малюткой, бегал ребенком, в которой знал каждый уголок, каждую трещинку, каждый волосок на коврах, каждый изгиб ножек старинных шкафов и кресел. На всё это я смотрел, как мне тогда казалось, в последний раз в жизни. Отец увидел меня, с сумкой через плечо, всё понял, но ничего не сказал. Молча проводил меня взглядом. Хамда плакала. Анис сжимал кулаки. Он был крепким парнем и, несмотря на разницу в возрасте, мог бы хорошо меня отделать. Но старший брат есть старший брат, и Анис не сдвинулся с места.
Когда я подошел к двери, то обернулся и слегка кивнул отцу. Отец – седой, с лицом, опутанным морщинами, в старых очках с тонкой оправой, в рубашке с короткими рукавами – поднял руку с деревянного подлокотника кресла и слабо помахал ею. Вечер стоял прохладный. Подлокотник был мокр. От пота.
* * *
Куда мне было идти? Кто из жителей Мадины, узнав о том, что произошло, впустил бы меня на порог? А врать, тем более, зная, что тебя в любой момент могут поймать за руку, мне не хотелось. Я мог, конечно, поехать к другу в Аль-Кудс, но в общем-то и там меня ничего хорошего не ожидало. Представляю сцену: мы сидим, пьем кофе. Звонок. Разумеется от моего отца. Мой друг: «Да. Здравствуйте, сейчас позову Ибрагима. Как – не надо?..» Дальше – молчание. Слушает. Смотрит на меня квадратными глазами… Нет уж, увольте! Как сказано в Коране: «Обнаружилась ненависть их уст, а то, что скрывают их груди – больше». А еще сказано: «И вот утром ты ушел из семьи своей».
Что ж, пропуск внутрь «зеленой черты» у меня имелся. А значит – аэропорт Бен-Гурион.
Вечером следующего дня я уже был в Париже.
* * *
После полутора суток без сна спится особенно крепко. Лежа на кровати в своей комнате в кампусе, наслаждаясь летним одиночеством, неизбежным спутником всех иностранных и иногородних студентов, которые по тем или иным причинам не поехали домой на каникулы, я с головой окунулся в мутное море забытья, на дне которой меня ждала греза. А в грезе – он.
– Ну, здравствуй, – сказал он, разумеется, на арабском, на том языке, на котором о нем с таким волнением рассказывала мама. – А я уже заждался.
– Но ты ведь не мой отец! – пролепетал я.
– Не твой, – согласился он. – Но должен был им стать.
Всё вокруг осветилось серебристо-синим светом.
– Мама твоя подкачала. Реальность подкачала. А мы ее подправим, реальность-то! Петля завязалась, было, в узелок, а потом – раз! – и в гладенькую веревочку вытянулась. Так что теперь давай, ищи меня!
* * *
В тот вечер я пошел в Сен-Шапель слушать Вивальди и Баха. День был летний. Когда концерт начался, закат уже пылал в витражах. Играл квартет скрипачей, приехавший из-за границы, кажется, из Австрии. Имен я, разумеется, не помню. Бах меня не тронул, зато на первых же тактах Вивальди я начал куда-то уплывать. Потом зазвучало имя – Биньямин… Биньямин… Биньямин… Я понял, что так зовут ЕГО.
Биньямин… И смычки с какой-то нездешней болью вонзаются в струны.
Биньямин… И мелодия серебристо-синей струей вьется в уже сгустившемся сумраке церкви.
Биньямин… Музыка для птиц.
Биньямин…
После концерта я бродил по ночному Парижу. Купил билет на прогулочный кораблик.
…Мимо нас проплыл берег с тяжелым, полным мрачных тайн Лувром и прилегающими к нему мостовыми, по которым, казалось, до сих пор бегут и падают под выстрелами аркебуз жертвы Варфоломеевской ночи. Мы любовались Эйфелевой башней, которая светящейся ракетой уносилась ввысь, к Тому, Кто создал и моего настоящего отца и другого, призрачного, и Кто положил между ними вечную вражду. Мы проносились мимо разукрашенного огнями фасада «Самаритэна». Мы ныряли под очередной мост, предварительно выхватив лучами носового прожектора очередное лепное чудовище, глядящее на нас с арки этого моста. Мы вновь смотрели на берега, где люди спешили, ловили рыбу, бродили, гуляли, целовались, танцевали, да-да, в одном месте мы проплыли мимо расположенной у самой воды танцевальной площадки, где кружились пары и кружилась музыка. И в этой музыке звучало: «Биньямин… Биньямин… Биньямин…»
* * *
«…Ты не пишешь, Ибрагим, не звонишь, ты хочешь порвать с нами, ты отрекся от своего народа, от нашего народа, но я, твоя сестра Хамда, всё равно продолжаю любить тебя. У нас никто о тебе не говорит, но все о тебе думают. Я это чувствую.
У меня всё, как обычно. Считаюсь в классе лучшей ученицей, но если бы кто-нибудь знал, каким трудом это мне дается. Я не люблю учиться, я люблю читать. Недавно читала рассказы Гассана Канафани, так потом плакала всю ночь. У него есть рассказ «Распятые овцы» про туристов, которые приехали в пустыню посмотреть на бедуина, и предлагают ему воду, а он говорит: «Я обойдусь без воды, а вот моим овцам очень нужна вода, иначе они все умрут». А туристы говорят: «У нас нет столько воды». А он говорит: «У вас есть вода в машинах», а они говорят: «Машинам тоже нужна вода», а он говорит: «Зачем машине вода, машина же мертвая, а овцы мои живые, дайте моим овцам воды, а то они умрут».
А еще у него есть рассказ про то, как старика бросил сын, и старик на всех озлобился и украл у кошки-мамы котенка и подбросил коту. Котенок хочет молока, а у кота нет молока. Котенок тычется носиком в шерсть и плачет. А утром старик выходит и видит – котенок прокусил коту кожу на груди и пьет кровь, а кот лежит молча и терпит.
Ибрагим! Все знают, что Гассана Канафани убила израильская тайная полиция за то, что он был в ФАТХе. Скажи, если твои евреи такие хорошие, зачем они Канафани убили?
Ибрагим, пожалуйста, не становись евреем, ты же всегда был такой добрый!
Адвокат снова подал прошение, чтобы пересмотрели дело Мазуза. Папе пришлось за это кучу денег выложить. Мазуз пишет, что у него всё хорошо, но мы-то знаем, что всё плохо. Там ведь хорошо не бывает. Если бы он написал, что вообще-то не очень, но есть то-то, то-то и то-то светлое, мы бы, может, и поверили, а когда он пишет, что хорошо всё, значит, просто не хочет нас расстраивать.
Теперь самая главная новость – папа женится. Он встретил очень хорошую, добрую женщину, вдову – ее муж погиб в автомобильной аварии. Когда свадьба – пока неизвестно, но скоро. Ты ведь приедешь, правда?..»
* * *
Конечно же, ни на какую свадьбу я не поехал. Не хотелось мне быть ни арабом, ни евреем, хотелось оставаться просто человеком. И если уж я никак не мог избавиться от своего призрачного еврейского отца, то от арабского, который из мяса и костей, мог и должен был избавиться. Поначалу всё шло успешно – я не приехал на свадьбу, он смертельно обиделся, и связь моя с домом, если не считать редких и, как правило, безответных писем Хамды, была прервана. Возникла, правда, проблема – на что жить и чем платить за учебу – отец перестал присылать деньги. Какое-то время меня это мало волновало – до конца года было уплачено, а на жизнь мне хватало того, что я захватил из дому. Примерно к середине года эти деньги кончились, и пришлось подрабатывать мытьем полов. Следующим летом отец всё-таки не выдержал и оплатил мне очередной курс. А я в благодарность слетал на три недели домой и изобразил из себя любящего сына. Новая жена отца, Фатима, ”хорошая, добрая женщина”, как и следовало ожидать, оказалась мегерой. Ее ненависть к евреям, усугубленная ревностью к нашей покойной маме, была просто патологической. Не только мне досталось, но перепало и Анису и Хамде и даже заочно – Мазузу. Старшие сестры с семьями просто перестали бывать у нас в гостях. «У нас», в смысле, «у отца».
Как бы то ни было, формально мир между Махмудом Шихаби и Ибрагимом Шихаби был восстановлен, и я вернулся на брега Сены, где и провел оставшуюся часть лета. Тот, еврейский «отец» еще пару раз мне привиделся. За несколько лет до того, как я, оказавшись среди евреев, узнал из Пятикнижия о том, как Якуб, то есть Яаков, ребенка, при родах которого умерла его любимая жена Рахель, хотел сначала назвать Сыном Печали – Бен Они – а затем переименовал его в Сына Правой Руки – Биньямина, за несколько лет до этого отец, то есть не отец, конечно, а друг матери, во сне прочитал мне следующие строки: