– Нет! – выдохнул он.
Открыл рот и издал протяжный жалобный вопль, зазвеневший в пустом туалете и вырвавшийся в коридор. Ноги Лапина подкосились. Он схватился за грудь и рухнул навзничь.
– Оооо! Оооо!! Ооооо! – протяжно завыл он, суча ногами.
Уборщица злобно уставилась на него. Поставила швабру в угол. Обошла Лапина, проковыляла в коридор. К туалету шли трое студентов, привлеченные криком.
– Бабуль, чего там? – спросил один.
– Опять наркоман! – возмущенно смотрела на них уборщица. – Кто теперь тут учится? Пидарасы да наркоманы!
Студенты обступили Лапина. Он стонал и плакал, изредка протяжно вскрикивая.
– Бля. Ломка типичная, – заключил один из студентов. – Вов, позвони 03.
– Я мобилу не взял. – Жевал другой. – Эй, у кого мобила есть?
– Ой, чего это с ним? – заглянула девушка, вышедшая из женского туалета.
– Есть мобильный?
– Да.
– Набери 03, вишь, ломает его.
– Жень, а может, не надо? – засомневался один из студентов.
– Вызывай, дура, он тут загнется! – зло вскрикнула уборщица.
– Пошла ты… – Девушка набрала 03. – А чего сказать-то?
Студент выплюнул жвачку:
– Скажи: мальчик хочет в Тамбов.
Восемь дней спустя
12.00.
Частная клиника. Новолужнецкий пр., д. 7
Просторная белая палата с широкой белой кроватью. Белые жалюзи на окнах. Букет белых лилий на низком белом столе. Белый телевизор. Белые стулья.
В кровати спали Лапин, Николаева и Боренбойм. Лица их были сильно измождены: синяки под глазами, желтоватый цвет ввалившихся щек.
Дверь бесшумно отворилась. Вошел тот самый полноватый и сутулый врач. Стал приоткрывать жалюзи. Вслед за ним вошли Мэр и Уранов. Встали возле кровати.
Дневной свет заполнил палату.
– Но они еще крепко спят, – произнесла Мэр.
– Сейчас проснутся, – с уверенностью произнес врач. – Цикл, цикл. Слезы, сон. Сон и слезы.
– Была проблема с парнем? – спросил Уранов.
– Да. – Врач сунул руки в карманы голубого халата. – Этих двух, как обычно, отправили в пятнадцатую. А его приняли сперва за наркомана. Ну и пришлось повозиться с переводом.
– Он правда кололся?
– На левой руке след от укола. Нет, он не наркоман.
Помолчали.
– Слезы… – произнесла Мэр.
– Что – слезы? – Врач поправил одеяло на груди Боренбойма.
– Изменяют лица.
– Если плакать всю неделю! – усмехнулся врач.
– До сих пор не понимаю, почему, когда человек начинает безостановочно рыдать, все всегда вызывают «неотложку»? А не пытаются сами успокоить… – задумчиво произнес Уранов.
– Страшно становится, – пояснил врач.
– Как это… прекрасно, – улыбнулась Мэр. – Первый сердечный плач. Это как… первая весна.
– Себя вспомнили? – покачивал массивной головой врач. – Да. Вы ревели белугой.
– Вы помните?
– Ну, голубушка, всего каких-то девять лет назад. Я и бородача вашего помню. И девочку с сухой рукой. И близнецов из Ногинска. Хорошая память у доктора. А? – Он подмигнул и засмеялся.
Мэр обняла его.
Боренбойм пошевелился. Застонал.
Бледная рука Лапина вздрогнула. Пальцы сжались. И разжались.
– Прекрасно. – Врач взглянул на белые часы. – Когда они вместе, цикл выравнивается. Так! Поторопитесь, господа!
Мэр и Уранов быстро вышли.
Врач постоял, повернулся и вышел следом.
Медсестра Харо бесшумно ввезла в палату кресло-коляску.
В кресле сидела худенькая старушка.
На ней было голубое старомодное платье. Голову покрывала таблетка голубого шелка с голубой вуалью. Голубые чулки обтягивали невероятно худые ноги, оканчивающиеся голубыми лакированными сапожками.
Старушка разжала сложенные на коленях морщинистые высохшие руки и подняла вуаль.
Ее узкое, худое, морщинистое лицо было исполнено невероятного блаженства. Большие голубые глаза сияли молодо, умно и сильно.
Харо вышла.
Старушка смотрела на пробуждающихся.
Когда все трое проснулись и заметили ее, она заговорила тихим ровным и спокойным голосом:
– Урал, Диар, Мохо. Я – Храм. Приветствую вас.
Урал, Диар и Мохо смотрели на нее.
– Ваши сердца рыдали семь дней. Это плач скорби и стыда о прошлой мертвой жизни. Теперь ваши сердца очистились. Они не будут больше рыдать. Они готовы любить и говорить. Сейчас мое сердце скажет вашим сердцам первое слово на самом главном языке. На языке сердца.
Она замолчала. Большие глаза ее полузакрылись. Впалые щеки слегка порозовели.
Лежащие в постели вздрогнули. Глаза их тоже полузакрылись. По изможденным лицам прошла слабая судорога. Черты этих лиц ожили, поплыли, сдвинулись со своих привычных мест, обусловленных опытом прежней жизни.
Лица их мучительно раскрывались.
Словно бутоны диковинных растений, проспавшие десятилетия в холоде и безвременье.
Прошло несколько мгновений преображения.
Урал, Диар и Мохо открыли глаза.
Лица их светились восторженным покоем.
Глаза сияли пониманием.
Губы улыбались.
Они родились.
Когда война началась, мне двенадцать лет исполнилось. Мы с маманей жили в деревне Колюбакино, деревня такая небольшая, всего сорок шесть домов.
Семья совсем маленькая была: маманя, бабушка, Герка и я. А отец сразу 24 июня на войну ушел. И где он там был, куда попал, жив или нет – никто не знает. Писем от него не было.
Война шла и шла где-то. Ухало иногда по ночам.
А мы жили в деревне.
Дом так стоял с краю, у нас фамилия была Самсиковы, а по-деревенски звали нас Крайные, потому как издавна мы на краю жили, и прадед и дедушка, все жили и жили с краю, тут хаты и ставили, по краям.
Ну, а я росла вообще такой смышленой девчонкой, все делала по дому, помогала старшим, там, если что надо убрать или приготовить. В деревне тогда все работали – от мала до велика. Порядок такой был, белоручек не было.
Я понимала, что мамане тяжело без отца. Хотя с ним было еще тяжелее: пил он сильно. До войны еще как начал, когда в лесничестве работал. Они там с лесничим лес налево продавали и пропивали. Загульный он был. И была у него любовница в соседней деревне. Такая толстая, большеротая. Полина.
Ну, и немцы как пришли в сентябре 41-го, так и встали в деревне. И простояли до октября 43-го. Два года стояли.
Это были тыловики, обозники, не боевые части. Боевые-то дальше пошли – Москву брать. Но не взяли.
А у нас в основном немцы, ну лет по сорок им было, тогда для меня они вообще как старики были, чего мне, девчушке. Они стояли по избам, по всей деревне. А в сельсовете у них жили офицеры. Ну и с немцами с этими как-то было нормально, они за два года никого не убили, правда, когда отступали, деревню нашу сожгли. Ну так это приказ у них такой был, это не по их воле.
Они вообще были люди толковые, хозяйственные.
Как только пришли, к нам в избу вселились, на второй день стали строить нужник. У нас в деревне сроду до этого не было нужников. Все ходили, что называется «на двор» – где-нибудь присядешь, и все дела. Бабушка ходила в хлеву, там, где корова стояла. Мама – на огороде. А мы, ребятня – где придется. Под кустик присел – и все! И ни у кого в деревне не было нужника, никому и в голову не пришло бы строить специально. Они строили, а бабушка смеялась: чего трудятся зря, ведь все равно говно в землю уходит!
Но немцы есть немцы: порядок любят.
И как пришли – и сразу стали строить нужники и лавочки возле домов, будто жить долго у нас собирались.
Ну и вообще – они нам еды подбрасывали, это помогло. У них кукуруза была, мука, консервы мясные. И хлеб даже себе они сами выпекали – нам не доверяли. Может, боялись, что отравим?
Шнапс у них был. Но я его не пробовала, я ж девчушка была. А вот пиво попробовала первый раз в жизни тогда зимой.
У них было их Рождество, они все собрались в сельсовете. А мама с другими бабами им еду готовила: свинину, кур, нажарили картошки на сале, напекли булок белых из ихней муки. И на стол все поставили. А мы с девчонками на печку залезли и смотрели. И тут немцы выкатили бочонок, вставили в него такой краник медный и стали наливать по кружкам и стаканам пиво. Оно желтое такое было и пенилось. И стали они пить, а потом пели и раскачивались. И так до самой ночи. И шнапс тоже пили. А я смотрела сверху. И немец один дал мне кружку: пей! И я попробовала пиво. Непонятный вкус был такой. Но запомнился. Вот так.
Вообще с немцами было весело. Как-то интересно: немцы! Совсем другие. Смешные они. У нас трое жили: Эрих, Отто и Петер. Они в избе встали, а мы в баню переселились. Баня-то совсем новая была, отец из толстенных бревен сложил, по-белому топилась.
А немцы избу оккупировали. Смешные! Всем уже под сорок. Отто толстый, Эрих горбоносый, маленький, а Петер в очках, белобрысый и худой, как жердь. Самый говнистый был Эрих: все время недоволен. То ему сделай, это принеси. Молчит или бубнит что-то. Очень пердеть любил. Пёрнет, пробубнит что-то и пойдет по деревне.
А Отто был самый добрый и смешной. Мы с мамой им завтрак с утра готовим, а он проснется, потянется, на меня посмотрит: