Виктор не однажды задумывался: а сколько, собственно говоря, человек ознакомилось с его творчеством? Он сознавал, что подобный подсчёт невозможен, сеть есть сеть. На самом деле писателя знают и понимают (относительно), пока он ещё не успел выплеснуться в мир, потому что круг его читателей ограничен близкими людьми. Его знают и потому имеют приблизительное представление об устройстве его души, могут худо-бедно воспринять его идеи – это же он! это наш запевала – или наш тихоня – Женчик, Фунтик или Рудольф взял да и написал вдруг рассказ. Слёзы умиления, беззлобные усмешки, несоразмерные таланту восторги. Ну, валяй, наш даровитый Фунтик. Не станем скрывать – ты преизрядно удивил своих друзей, но твой чудаковатый – нет, мудаковатый – поступок не выходит за рамки. У каждого свой бзик, давай, кропай дальше, мы будем тебя хвалить – не жди, что слишком сильно, ровно столько, чтоб не обидеть. Откроем секрет: мы все, знаешь ли, писали понемногу… это пройдёт.
Но дело добром не кончается, процесс становится неуправляемым. И вот уж распечатку держит некто малознакомый, а вслед за ним – вообще чёрт знает, кто. Любопытно, какие мысли приходят им в головы? Возможно, им мерещится, что опус сей исторгнут лысым толстяком в бейсболке и солнцезащитных очках, тогда как на деле распечатку настучал осклизлыми щупальцами фантастический спрут, который укрылся в тайном месте и тихо радуется, что ловко водит за нос несведущую публику.
Тренке не мог отрешиться от подозрений, что сам он может отразиться в чьем-нибудь воображении подобным спрутом.
Вирус продолжал:
«Эйфорическая форма детерриторизации тела не может не быть актуальной в своих чудесных лучезарных следствиях. Это, если будет позволительно так выразиться, есть истинные перипетии в поле сексуальности… Когда ты плывёшь сквозь леска прямоугольных апельсинных растений, ты начинаешь понимать, что тишина – это не то, откуда убраны все шумы…»
Дойдя до этой фразы, Виктор окончательно раскис. Он сломался аккурат на «лесках» и дальше читал исключительно по инерции. Тексту Шехерезада служил фоном его личный, викторовский текст, ночами выстраданный, с которым были связаны большие надежды¦Виктору было отчаянно жаль своих абзацев и пробелов – их покрывала невозможная, непобедимая ахинея, они едва виднелись на периферии экрана. Он сидел неподвижно, утратив надежду и волю. Статья была почти готова, её оставалось только набить и отправить по назначанию; внутренний голос обнадёживал Виктора, нашёптывал ему, что на сей раз он добьётся задуманного. Его соображения оценят по достоинству, и тем самым сменится их форма: написанное перейдёт из электронного небытия в увесистый том – настоящую книгу, каких теперь остались единицы. И если бы не подштанники…
«Имя… вызывающее в сознании радиальную геометрию по краям льдов… На всех перекрёстках Лос-Анжелеса распевает кукушка электронных часов: такова пуританская обсессия. Отсюда – выражающее симпатию растягивание челюсти (улыбка, что ли? – подумал Тренке), отсюда – интроекция Божественной юрисдикции в повседневную дисциплину. Повсюду – оргия сервиса и товаров… заходы солнца – это гигантские радуги, которые по целому часу стоят в небе (за портвейном, не иначе). Подземная минеральность равнин одевает здесь поверхность в кристаллическую растительность…»
Тут Виктору пришла в голову сумасшедшая мысль: не всегда же были компьютеры! С чего он, собственно говоря, расстроился? Ну-ка, поищем… Он покопался в ящике стола, нашарил ручку с подсохшей пастой, придвинул к себе лист бумаги. Как же это делалось?… Чёрт побери, по-другому он раньше и не умел… и получалось! Экран светился, отвлекал от дела, и Виктор озлобленно выключил машину. И моментально ощутил абсолютное одиночество, бесповоротную отрезанность от жизни. Он остался наедине с самим собой, с листом бумаги на столе и с мыслями, которые, быть может, никогда не прорвутся в общедоступное информационное поле. Попробовал вывести первое слово – проклятье! Даже почерк изменился, буквы ложатся криво, будто пишет паралитик. Перо не поспевает за мыслью – то ли дело клавиши, с ними гораздо проще, мысль оформляется стремительно, готовая при лёгком касании кнопки уйти туда, куда ей и положено уйти – к другим мыслям, мыслям миллионов сочинителей, что сидят сейчас, прикипев к мониторам, и в исступлении кричат о себе невнимательному, занятому сотней взаимоисключающих задач миру. Есть такой Бобчинский, есть! Однако не стоит сдаваться так быстро, надо попробовать ещё. Самое главное – никаких заголовков. Начертанное заглавие порождает иллюзию завершённости процесса. Лучше так: параграф первый. Дьявол! – это тоже отсрочка, то же самодовольное топтание на месте. Наверно, следует переписать уже написанную фразу: «Уровень цивилизации – это прежде всего уровень комфорта». И от неё уже танцевать. Почувствовав себя уверенней, Виктор склонился над столом и быстро написал, что хотел. А прочитав – ужаснулся: что за чушь! При чём тут цивилизация? Какой, к чертям собачьим, комфорт? Разве об этом он собирался писать?
Он собирался написать… собирался написать… В голове завязалось унылое месиво. Виктор знал, что под толстым слоем предлогов и союзов снуют беспокойные рыбки-идеи, желая подобраться ближе к поверхности. Но бессвязный кисель мешал им это сделать. Взглянув на часы, Тренке увидел, что сидит уже сорок минут, а воз и ныне там. Закралось малодушное желание пройтись по клавишам, однако воспоминание о равнинах Лос-Анжелеса теперь пошло ему на пользу: Виктор вернулся к бумажному листу. И мало-помалу, по чуть-чуть, понемногу, он начал писать. Не слишком заботясь о стиле, с орфографическими ошибками, он закончил первую страницу, вторую, перешёл к третьей… На последней странице писал он, в частности, вот что:
«…Пришедшие ниоткуда сегодня возвращаются в никуда. Для нашего настоящего характерна неумолимая закономерность: всё, что более или менее значимо для человечества и более или менее ощутимо влияет на него, оказывается абсолютно анонимным и неопознаваемым. Развитие единой информационной сети, помноженное на гарантированный доступ в неё породило полную анонимность как творчества, так и всевозможных управленческих программ. И это сочетается с сомнительной ценностью самой информации, которая принципиально не может быть полностью достоверной. По-прежнему не зная истины, человек самозабвенно насыщает эфир своими неполноценными соображениями. Лишённый способности к телепатии, он изобрёл иной способ делиться мыслями с себе подобными. И не заметил, как окончательно подчинился толстой, непрошибаемой ментальной скорлупе, чья электронная бесплотная структура надёжно укутала планету.
Это – общеизвестные факты. Но что за ними стоит?
Я сижу за столом. Я пишу. И вот работа готова. Но откуда вдруг взялся страх, откуда неуверенность, боязнь несправедливой оценки? Чуждая, далёкая птица-рукопись оперилась и умчалась неизвестно куда. Кто-то вздумает судить о её создателе, имея перед глазами лишь её – каким предстанет автор в чужом сознании? Неизбежен вывод, что образ его будет искажён до неузнаваемости, поскольку написанное вынужденно лживо, несовершенно. Эта горькая истина известна каждому, кто хоть однажды приступал к подобному труду. Даже Шехерезад страдает – ему ужасно хочется проникнуть в дом к читателю лично, в подштанниках, что-то объяснить, что-то доказать…»
На мгновение Виктору стало жалко Шехерезада. В главном они были братьями. Как заметил Честертон, графоманов не бывает – бывают плохие и хорошие писатели, как бывают, например, плохие и хорошие художники, сапожники, инженеры. Любое творчество порождает нечто новое, небывшее – даже надпись на заборе. Не было же надписи! Обоим присущ глубинный страх перед отражением в постороннем мозгу. И если раньше оставалась возможность сжечь тираж неудавшейся книги, то теперь она напрочь утрачена. Слова растворялись в сети, как соль в воде, и сеть неслышно гудела, наливаясь чудовищным содержанием.
Виктор ошалело посмотрел на лист и вычеркнул Шехерезада. Он не собирался упоминать это имя в настоящем труде. И сюда пролез! Как он не заметил? Тревожно пробежав глазами написанное, Тренке успокоился: вирус появился в самом конце и ничего не успел испортить. В целом же вышло вполне недурно – против ожидания. И даже причины гордиться собой обнаружились – дескать, и так мы можем творить, и этак, и на корточках, и вприсядку. Есть ещё порох в пороховницах. Довольный собой, Виктор вспомнил, что пороху-то может и не хватить, снял крышку с коробки с пиццей, взял кусок и подошёл, жуя, к распахнутому окну. Долго глядел на книжную лавку для состоятельных людей, что находилась точно напротив. Виктора частенько посещала застенчивая мысль, что это может оказаться символичным. Многообещающее соседство. Он надолго оцепенел и вперил в кованые двери немигающий взор. День давно наступил, улица была полна прохожих, но ни один, сколько стоял Виктор, в лавку не заглянул. Не каждому были по карману роскошные металлические издания в свиных переплётах, их приобретали лишь богатые снобы и коллекционеры. «Неподалёку паслось стадо свиней…» – некстати вспомнил Виктор и помотал головой. Его не смущало, что книг почти никто не покупает, дело в признании, в заслуженном – хоть и относительном – бессмертии. Чести быть изданным в кованой обложке удостаивались лучшие из лучших, прошедшие в Интернете тщательный отбор. Специально созданный совет вылавливал крупицы золота из мощного потока бессвязной чепухи. Понимая в глубине души нелепость и суетность своих мечтаний о кожаной славе, Виктор не мог от них отказаться. Это было не в его власти.