«Вот и стали мы на год взрослей…»… и каких-то трям-трям «голубей провожаем в прощальный полет» – так пелось в песенке из кинокартины «Летите, голуби», где очаровательная крепколяжечная блондинка совершенно ни к чему досталась балбесу-газовщику-пэтэушнику. Потом эта актриска, будучи уже прилично за тридцать, сыграла молоденькую выпускницу физкультурного института в фильме «Семь стариков и одна девушка», – никаких других бесспорных достоинств, кроме все еще крепких ляжек, у нее не было. В том возрасте, который «на год взрослей», к концу школы то есть, многие (не все – жаль!) девчонки осуществляют второй из четырех процессов, которые по жизни роднят их с наукой о насекомых энтомологией: сначала они, будучи светлячкАми, водят хороводы и играют в куколок; затем (вот он – второй процесс) превращаются в куколок сами, то есть заматывают себя в шелковое белье, готовясь стать бабочками; потом они, освобожденные от белья, становятся бабочками и источают феромоны; четвертый процесс – либо созидание яичного потомства, либо попадание на шпенек в чью-либо коллекцию, часто это совмещается. Вообще вся жизнь женщины состоит из четырех синдромов: предменструального синдрома; собственно МС; постМС, непосредственно переходящего в пред; четвертый, наиболее редкий, синдром – похмельный, однако наличие такового вполне может предвещать девятимесячное отсутствие проявлений первых трех. Будете в Париже, зайдите в музей Пикассо, – там на выходе, куда стоит двинуть сразу, висит агромадный триптих (в данном случае это слово – производное из трех: стриптиз, триппер и псих), гениально все это изображающий. Sorry, Entschuldigung, scusi – прошу прощения за навязчивую дидактичность, но нужна же какая-то схема для изучения принципиально непознаваемого, то есть женщины, слабого, как известно, и беззащитного существа, от которого невозможно спастись.
Вторая моя первая любвя пришлась аккурат на тот период, когда одноклассницы через две на третью начали резко видоизменяться с целью обеспечить свой организм (т. е. онанизм+оргазм) участием в процессе естественного отбора, – как если эволюционную теорию Дарвина положить на видеоряд и просматривать, нажав кнопку FF. Раньшая моя возлюбленная Женька к тому времени поменяла подружек, и однажды на уроке химии они все вместе попросили меня, как внятного уже дамского угодника, сходить купить им свежих-свежих вкусных-вкусных булочек. Это можно было сделать тут же за углом, – я испросил у явно надышавшейся в молодости галлюциногенных испарений химички разрешения удалиться и быстренько совершил фуражирский набег. Товарки начали уписывать «Свердловскую» и «Московскую» сдобу, а я – не слушать же про валентности и лантаниды – стал глядеть, как ровные белые зубки, обнажаемые приоткрыванием разной карминности губок, нажимают мягчайшее белое, благоухающее ванилью булочковое тельце, как неодинаковой остроты ловкие язычки, не торопясь, слева направо, слизывают с верхних полусердечком губ сахарную пудру и коричневу пригоревшего сахара, а глаза, одновременно с этим провокационным ротным занятием, благодарно взглядывают на меня. «Ищите, да обрящете», – но это о надежде обрести веру, а что касается любви – ищите, не ищите, она сама вас обрящет, да так, что мало не покажется. Банальная фраза «куда глаза мои смотрели?» обычно произносится с вопросительной интонацией, и в тот момент мне пришлось именно так ее про себя и выговорить, хотя я отлично знал: куда не рекомендовали смотреть ни педагогический коллектив, ни родители, ни Устав ВЛКСМ – в «Плейбои», «Гэллери» и под все живоносные юбки. Открылось мне – привычная одноклассница Юлька Володина, прежде худоватая, угловатая, коленко-локтеватая и во внимание сроду не братая – прекрасна, нет, да, прекрасна, обворожительна. Божественная Юлия. Замершее на три такта сердце, закаменевшая на полпути ко рту рука с булкой, охрусталевший взгляд – «Что это с тобой, подавился?» – спросила Женька. Заметила, стервоза ханаанская! Хотя чего удивляться – уж ей-то такие мои взгляды были отлично ведомы. Ладно-ладно, важнее было другое – когда я, покраснев к вящему Женькиному удовольствию, собрался было что-то в ответ сказать, Юлька одним движением зеленых из-под темных ресниц глаз велела мне молчать, – после, мол, поговорим. И мы, конечно, поговорили, поговорили еще и еще, и ходили все-равно-куда, и гуляли конечно-безразлично-где, и говорили-говорили-говорили, и полуприобнимал я ее за талию, млея от этакого удовольствия и от перволюбвейного идиотического счастья совершенно не понимая, что давно уже ей хотелось, чтобы я (или не я) обнимал и целовал ее всерьез и приникал к ней так надолго, чтобы она и подумать не могла отстраниться и вообще перестала бы соображать, – девчонки умнеют и взрослеют быстрее, чем мы, тогда еще малогрешные. К тому же было известно, что кое с кем я вовсе не так стеснителен. Начались последние школьные каникулы. Безостановочно звучал гершвиновский «Summer day».
Случайно или не случайно вышло так, что дача моих родителей (ст. «Морозки» Савеловской ж. д.) была километрах в пятнадцати от дачи Юлиных родителей (ст. «Трудовая» Савеловской же ж. д.), – об этом надобно спрашивать Творца всех наших побед, Соавтора всех наших поражений, да вот только вряд ли он ответит сразу же, потом разве. Потом – когда осознаешь на практике идею Божественного триединства: он и Прокурор, и Адвокат, и Свидетель, а все Они вместе – Судья на том Суде, где ты – Обвиняемый. А пока было светлое лето, и не было тогда возможности в каникулярной разлуке нажать кнопку мобильника, чтобы услыхать любимый с нежной легкой хрипотцой спросонья голосок. Я знал, что в середине июля у Юли собиралась погостить Женька, прикинул ставший уже очень нужным предмет к носу, вычислил возможный срок – приехать к первой любве одной и одному было бы нагловато из-за ее родственников, взял с собой за компанию дачного приятеля, собрал пошленький букетик, и мы поехали навещать. Все выходило очень светски: чай по приезде, бессмысленные и лицемерные недоперетрепы с обитателями дачи, прогулка в роще – лажа, ерунда полная, нудятина, неудобство. У-у-у, я же тебя люблю-у-у, ты же видишь, да, видишь? – а как такое выговоришь при свидетелях? Глазами да касаниями редкими – только… И Женька еще – как дуэнья при донье… И мы пошли купаться.
Зной печет макушки, разбегаются лягушки, в пакете с чая – плюшки, навострила Женька ушки, – идем на московскоканальный залив. У Юльки по дивно пахнущей (я знаю!) шее с высоко по тогдашней псевдофранцузской моде стриженого затылка путешествует капелька испарины, туда, к стянутым купальничком изящным лопаткам, чтобы пропасть там, ниже загорелой пояснички, в преддверии упакованных в эластик ягодичных прелестей. Это сейчас я слизнул бы эту капельку, не задумываясь, и кто помешал бы мне – не Она же, со всеми вытекающими (каламбур, однако) последствиями, а тогда… Господи боже мой, да как же вернуть этот июльский день… Пусть в преисподней высшей мукой мне будет видеть Ее такой и не иметь власти прикоснуться, обернуть, смять и вознести… Нам так и не удалось остаться вдвоем, Юлька сердилась на меня, я готов был весь мир – в труху, но нежность, какая была тогда между нами нежность – нежнее ее еще не расцветшей груди с упругими пятнышками темных сосков, волнуемых сухой тканью. С юга, от Москвы, натягивало фиолетовую грозовую дуру, и отблесками далеких пока зарниц ласковые Юлькины глаза любили и гневались… Эния – «Storms in Africa».
В сентябре мы поссорились, – Юльке стали известны, ну конечно от имевшей свои источники своекорыстной коварной Женьки, подробности кое-каких прежних моих шалостей, – она имела полное право обидеться: какого черта в таком случае ты не трогаешь меня? В этом варианте я выглядел даже не собакой на сене, а котом, не подпускающим соперников к кошечке, но в общении с ней самой ограничивающимся только любовными воплями. Для решающего выяснения отношений Юля приберегала выпускной вечер. Она пришла на него в каком-то очаровательном платье (вот дьявол, никогда не помню, что на женщине было надето), с веселым упованьем на верность моей любви, рассчитывая, и правильно, что я не отойду от нее ни на шаг. Я бы и не отошел, но мы с парнями лихо упились содержимым коньячных мерзавчиков, контрабандой, в плавках, заранее протащенных в школу сквозь бдительные кордоны родительского комитета. Меня умыкнула разбитная симпотная девчонка из параллельного класса «А», с которой мы утром 26 мая долго и никчемно целовались на скамеечке в сквере, а Юлька видела, как я с этой разлучницей хороводился и уходил из школы… Ну, словом, вы понимаете. Токката ре-минор. Бах.
Юля не простила мне до тех пор, пока не отомстила – элегантно, изящно и жестоко. Мы продолжали поддерживать непонятные никому и нам самим отношения: так белка прячет на всякий случай мильон орешков, из которых половину потом не найдет; так хранишь старые телефонные книжки, хотя давно уж кто ПМЖ поменял, кто помер, а кто возвысился; так не списывают в расход непроданных заложников, – вдруг да найдется радетель, – ну что же, любят, наверное, и про запас. Мне было восемнадцать лет, я учился на втором курсе института, а Юлька, не поступив сразу в Мориса Тореза, – на первом, и как-то позвонили они мне с Женькой, пригласили на посиделки к некоей подружке, велели прихватить с собой еще мальчугана – для хозяйки, и я – «рассиропился, разлимонился, раскис», «утратил бдительность» – согласился. Придя, я обнаружил, что на отвратную в меру хозяйку может претендовать не только запасной мальчуган – могу и я, потому что и при Женьке, и при Юльке было по здоровенному лет под тридцать красивому мужику, на фоне которых я мог блистать разве что саркастическим от обиды остроумием. Вот этого не простил уже я. Когда мы с приятелем уходили, побыв из вежливости, Юлька глядела мне вслед так , что я едва не вернулся. Может, и стоило. Юлия Несравненная – единственная женщина, которую я люблю всю жизнь, – второю первою любвёй.