Он страшился слабости не плоти своей, а веры. Что было истинной реальностью: царство плоти или царство духа? Что, если все маски бренного мира, его образы и призраки вовсе не были иллюзиями, достойными презрения? Разве чувства и преходящие наслаждения не могут быть единственно постоянной величиной в вечном потоке идей и символов веры? Неужели он читал свой урок не с того конца? А что, если порывы плоти, ее желания и устремления были истинным огнем, а все науки разума и метафизика духа — лишь дымом, им порожденным?
С тревогой думал архиепископ о женщине под вуалью, которую страсть сохранила свежей и юной. Он вспомнил, каким представлялся ему в пору юности мир, и перед ним опять возникла бесформенная куча тел, огромная гора похоти. Но эта мерзостная гора извергала богов и богинь, творения искусства и культуры и прочие духовные ценности, которые таяли, как воск от огня, в то время как сама она оставалась вечной. Смертен лишь дух смертного человека, чувства его бессмертны. То или иное тело погибает, но плоть и жар плоти переживают своего бога, претерпевают все и существуют вечно, ибо это купина неопалимая, которая горит и не сгорает.
Юноша в камзоле, спускавшийся некогда вниз по реке! Его существование, так же как его чувства, казалось таким недолговечным, и все же он был до сих пор где-то там, на реке, все еще плыл, горел всеми страстями, а потому был сегодня реальнее — с горечью думал архиепископ,— чем этот опустошенный старик в епископской сутане, чьи желания давно угасли, и на кого эта женщина глядела, не видя его, ибо перед ее глазами стоял тот юноша, и к нему она стремилась.
На пустынном острове начал он свои поиски истинной сущности покоя и тишины, но теперь он страшился их продолжить,— ибо что, если, проникнув в сущность абсолютного покоя, он обнаружит, что вечным было движение, а единственной реальностью — плоть?
Он содрогнулся от этой мысли. Если в юности он стремился к нескончаемому — к сказке с бесконечными продолжениями, к еде и питью, которых вечно вдоволь, к любовным объятиям, которых никогда не прерывают на рассвете летучие мыши, то теперь он в ужасе отшатывался от всего бесконечного. Ибо все его существо возглашало, что никакая преисподняя не может быть страшнее того, что для него казалось в юности раем, а теперь вызывало в душе отвращение быть вечно юным, в поте лица исходить юношеской страстью и вечно любить, внедряясь из одного надушенного тела в другое. Поистине это было бы проклятие божье! Но юный любовник не знал, о чем он говорил, когда воскликнул: «Навеки и вечно!»
Архиепископ не мог более продолжать свой поиск тишины, ибо его одолевали сомнения, и не мог обрести одиночества в своей хижине над рекой, ибо душа его была смущена, и в полнолуние он сбежал оттуда, и вернулся во дворец, и занялся делами епархии, но все ему казалось не то и не так, и он начал ссориться со своими канониками и со своими священниками, с грандами и губернатором, пока в городе не стали говорить со смехом, что чудо кончилось, и старый дьявол снова стал дьяволом.
Но когда ущербный месяц померк, архиепископ вернулся в свое убежище на реке, суровый и неистовый, словно вновь шел в бой и наводил мушкет на врага. Он заглянул в темную хижину, где провел столько долгих часов в созерцании, и не почувствовал никаких сожалений, никакой душевной тоски по тем временам, а только глубокое смущение и стыд, ибо знал, что созерцание было таким же абсурдом, как его слава святого человека,— еще одна маска на еще одном маскараде. Его бегство от иллюзий было само по себе иллюзией, и эта хижина — всего лишь еще одной раковиной, которую он должен покинуть, точно такой же, как пустынный остров, или монастырь, или пышный камзол и шляпа с пером.
Не в силах вынести зрелища своей кельи, которая теперь казалась ему тюрьмой, он вышел в рощу и спустился к самой реке, к дружелюбной реке, коричневой реке, которая играла с ним в детстве и одарила первой любовью в юности. Речная зыбь едва мерцала в безлунной тьме. Ночь была черна, как летучие мыши там, в верховьях реки, и ему подумалось, что эти твари мудры, ибо избегают дневного света и предпочитают темноту, когда мир сбрасывает свою маску и лежит беззащитный, объятый невинным сном. Но он молил раньше света, который наряжает и приукрашает, а не темноты, которая раздевает и разоблачает, открывая тайны любовников в постели или спящего в сонном вскрике. Одни лишь летучие мыши видели мир обнаженным.
Он раздумывал об этом парадоксе, когда вдруг заметил, что рядом с ним стоит женщина, и, вглядевшись, увидел, что она без вуали и задумчиво смотрит на него, и распущенные волосы обвивают ее, взлетая на ветру, а цветы белеют в ее волосах.
— Готов ли ты, господин мой?— тихо спросила она после того, как они печально и безмолвно приветствовали друг друга.
— Да, Херонима, я готов,— ответил он еще тише и суровее, чем спросила она.
Она ожидала в недоумении, но он ничего больше не прибавил и улыбнулся ей.
— Значит, мы идем?— спросила она.
— Ты пойдешь, Херонима,— ответил прелат,— когда вернешь мне кольцо.
Но теперь уже она начала улыбаться и приблизила к его окаменевшему лику свое прелестное лицо.
— Кольцо, господин мой?
— В этом саду, Херонима, прячется отряд солдат, готовых схватить тебя. Мне достаточно подать им знак.
— Отряд солдат, господин мой?— Она рассмеялась.— Неужели целый отряд воинов короля вызвали сюда ради одной слабой женщины и одного маленького колечка?
— Так отдай его мне, Херонима, ибо, хочешь ты того или нет, тебе придется с ним расстаться.
Она подняла кольцо над головой и спросила:
— Вот эта малость так беспокоит вашу светлость?
— Херонима!— простонал он.— Умоляю тебя, подумай. Я ничем не могу вознаградить тебя, а ты ничем не можешь меня принудить. Но если ты отдашь мне кольцо, я отпущу тебя с миром.
— А если я откажусь?
— У тебя его вырвут силой.
— А что со мной будет потом?
— Здесь есть дома для женщин, удалившихся от мира, и я помещу тебя в один из них и заплачу сколько надо, чтобы о тебе заботились до конца твоих дней.
— Херониму в монастырь?
— А разве это не лучше края летучих мышей?
— О господин мой, ведь я говорила тебе, как люблю летучих мышей и их реку!
— Ты отдашь мне кольцо?
— Об этом просит мой любовник?
— Это повелевает тебе твой епископ, Херонима, ибо я должен спасти тебя от тебя самой.
— Я не могу отдать кольцо епископу, господин мой, и не могу оставить его у себя, ибо я в западне. Но вон там — свидетельница наших клятв. Пусть возьмет кольцо; и если она когда-нибудь вернет его, ты будешь свободен от своей клятвы.
И прежде чем он мог остановить ее, она бросила кольцо в реку.
Он увидел, как оно исчезло в воде с легким всплеском, и отшатнулся, белее полотна; колени его подгибались.
— Что ты наделала, Херонима!— горестно простонал он, падая на землю.— О Херонима, что ты наделала!
В ужасе она склонилась над упавшим.
— Господин мой, господин мой, тебе плохо?
Но он отвернулся от нее и лежал, стеная, на речном берегу.
— Уходи, уходи, Херонима!— прохрипел он вдруг.— Беги, спасайся! Солдаты близко! Скорее беги отсюда, Херонима!
Она заколебалась, дико вглядываясь в его искаженное мукой лицо, а потом бросилась вверх по берегу и дальше, в лес, и цветы сыпались на бегу из ее волос.
Когда Гаспар нашел своего хозяина, старик горел в лихорадке.
* * *
Последующие дни больной архиепископ лежал в своем дворце в жару и в бреду, и все думали, что он умирает, и во всех церквах молились за него, а он бредил и кричал о какой-то реке, через которую должен переправиться. Но он преодолел болезнь и вновь встал с ложа, но таким изможденным, мрачным и молчаливым, что даже его враги жалели его и говорили, что его яростный рык все же был лучше этого горького безмолвия.
Врачи посоветовали ему отдохнуть в деревне, но архиепископ прогнал их. С холодным рвением, похожим на отчаяние, он работал целыми днями и молился целыми ночами, но ничто не приносило ему облегчения. Река, вида которой он теперь не выносил, которая совсем недавно с ревом прорывалась сквозь его бред, ныне мчалась сквозь его сознание, сквозь его отчаяние, никогда не останавливаясь и не утихая, и казалась ему потоком крови из незаживающей раны его жизни. Река, которая была другом детства и наперсником юности, стала заклятым врагом старика.
Однажды поздно ночью он молился один в соборе, мучительно содрогаясь под напором бешеных потоков реки, злобной реки, когда вдруг услышал сквозь боль во тьме своего «я» стон боли в темном углу позади себя. Взяв тонкую восковую свечу, он начал обходить приделы собора и за одной из колонн наткнулся на существо, в рыдании простертое на полу. Когда архиепископ склонился над ним со своей свечой, существо подняло голову от пола, и прелат увидел, что это женщина.