Однажды поздно ночью он молился один в соборе, мучительно содрогаясь под напором бешеных потоков реки, злобной реки, когда вдруг услышал сквозь боль во тьме своего «я» стон боли в темном углу позади себя. Взяв тонкую восковую свечу, он начал обходить приделы собора и за одной из колонн наткнулся на существо, в рыдании простертое на полу. Когда архиепископ склонился над ним со своей свечой, существо подняло голову от пола, и прелат увидел, что это женщина.
Первые слова ее были словно эхо его вопля там, на речном берегу:
— Что я наделала, господин мой епископ! О господин мой, что я наделала!
— Херонима,— только и мог он вымолвить.
От горя ее юная ослепительная красота потускнела, она сменила свое белое свадебное одеяние на коричневую хламиду кающейся грешницы, препоясалась вервием и надела на голову черный капюшон.
— Я осмелилась прийти,— сказала она, преклоняя колени перед его согбенной фигурой,— дабы ты простил мне мой грех, хотя знаю, что этой просьбой наношу тебе еще одну обиду, ибо ты должен проклясть меня и никогда не простить.
— Нет, Херонима,— ответил он очень печально, становясь рядом с ней на колени.— Прощение — это единственное, чем мы можем одарить друг друга в этом мире. Так скажи: я прощаю тебя, и я отвечу: я прощаю тебя, и да сжалится господь нам нами обоими!
Она взглянула на его изможденное лицо, и тихие слезы потекли из ее глаз:
— О, как ты страдал, господин мой епископ!
— Но я утешаюсь мыслью, Херонима, что, если даже весь мир проклинал меня за все мои страшные прегрешения, хотя бы одно сердце все эти годы любило меня.
Но тогда она заломила руки и затрясла головой, горестно рыдая:
— Нет, нет, я никогда не любила тебя, никогда не любила! Ты ничего мне не должен, господин мой епископ, ибо любила я не тебя, а свою собственную гордость! Ты был для меня как река, которая нравилась мне, потому что я видела в ней свое отражение. Бог сподобил меня своей милостью, и я наконец узрела истину: мы думали, что любим друг друга, но это ложь, господин мой. Ибо кто ты был мне,— не более чем гребень, и щетка, и зеркало — орудия моего тщеславия! Я была молода и любила свой смех, когда ты веселил меня. Я была красива и любила твое любование мной. Я была горда, и любила свою власть над тобой. И я была женщиной, и наслаждалась страстью, которую ты мне давал.
А когда ты покинул меня, господин мой, покинул и не вернулся, я не знаю, кто горше рыдал: сердце мое или гордость моя? И когда я ждала тебя, и ждала, и ждала, разве не упивалась я собственной силой духа? Я думала, что все эти годы любила тебя, а на самом деле восхищалась сама собой. Это так, господин мой епископ, и верная любовь моя, которой я гордилась,— пустой обман, такой же, как юная красота моего лица. Ибо, страдая, я любила мои страдания; преданная тобой, я любила свою отверженность; униженная, я любила свою оскорбленную гордость. Этим жила я и благоденствовала; этим хранилась и питалась моя неувядающая красота, как роза питается могильным прахом. Моя страсть не могла меня пресытить, господин мой, ибо пресыщают только страсти, рожденные любовью.
Ах, если б я любила тебя по-настоящему, то, отыскав, выследив и увидев, чем ты стал, исчезла бы никому не ведомая и неотомщенная, но без горечи в душе. Ибо я узрела человека, который бросил вызов небесам. Я видела его в стенаниях, и в посте, и в молитвах, и на жестком ложе, и во власянице. И я видела его в неземном экстазе. Посмело бы хоть одно божье создание помешать его подвижничеству? Но поскольку любила я не тебя, а свою гордость, ничто не могло меня удержать: я хотела, чтобы тебя развенчали, чтобы тебя освистали, чтобы тебя выкинули прочь и я могла тебя унести, как если бы ты весил не больше лепешки, купленной на базаре, или был моей живой собственностью с моим клеймом.
Боги творят законы, и боги суть закон, сказал ты мне, но если бы они были только этим, они были бы ничтожнее людей, которые знают, как соединить закон с милосердием и правила с исключением. Ибо следовать лишь букве закона, как я это делала,— это не правосудие, а злобная мстительность. И поэтому я прошу у тебя прощения, господин мой епископ, за то, что именем закона провозгласила тебя собственностью, вместо того, чтобы именем милосердия назвать своей любовью.
Но он ответил ей:
— Я был только орудием божьим, дабы ты прозрела, Херонима,— гребнем, и щеткой, и зеркалом в руке всевышнего, чтобы душа твоя засияла так же ярко, как твоя красота.
Но она ответила ему:
— Я устала от моей красоты, ибо она породила мою гордость, и плоть моя ранит меня более, чем власяница. И теперь я думаю, что нет страшней проклятия, чем быть обреченной навсегда оставаться юной и прекрасной. Кто освободит меня от оков мирской суеты?
Заколебавшись на миг, архиепископ снова заговорил о доме для тех, кто удалился от мира.
И она, повторяя, как эхо, свои слова, ответила ему, смеясь:
— Херонима в монастыре?
— Так что же будет с тобой?— спросил прелат.
— Позволь мне жить, как когда-то, на другом берегу от тебя. В деревне поблизости от города на восточном берегу есть пещера, куда я могу удалиться. Дай мне позволение обитать там, как раскаявшейся грешнице, как отшельнице, дабы я могла искупить свои грехи и найти свой путь к небесам.
— Дозволяю,— сказал архиепископ,— и прикажу, чтобы никто не смел тревожить тебя в твоей пещере.
— Благослови же меня, господин мой епископ,— сказала она.— И отпусти мне мои грехи.
Исповедуя ее и исповедуясь сам, архиепископ вдруг почувствовал, что стремительный поток, до тех пор бушевавший в нем, остановил свой бег; он напряженно вслушивался, ждал, когда река вновь заревет, и, не дождавшись, успокоился, и теперь ничего не видел и не слышал вокруг себя, ибо мгновение тишины выросло в целую вечность, заполненную громогласным гимном: «Я прощаю тебя, ты прощаешь меня». И только когда зазвонил колокол, архиепископ очнулся от высшего счастья всепрощения и, взглянув вокруг, увидел, что женщина исчезла, а сам он стоит на коленях в соборе и свечка его роняет на пол слезы воска.
* * *
Новый период жизни начался для архиепископа, то был период безмятежности, когда он уже не искал истинной сущности тишины, а жаждал лишь покойно и смиренно влачить свои дни где-то на грани существования,— работал без увлечения, молился без надежды, что бог снизойдет к нему, и вновь обрел маленькие человеческие радости: чашка горячего шоколада после полудня и бокал вина на ночь. Он сбросил власяницу, помирился с губернатором. Река уже не проносилась с ревом сквозь него, он был где-то на ее берегу, смотрел и выжидал.
Он знал, что это затишье всего лишь отсрочка. Скоро он вновь окунется в поток, и на этот раз навсегда, и познает: действительно ли он ад, а может быть, рай или чистилище? Душа его, устрашенная суетностью мира, бренностью человеческой плоти, устремилась в иную крайность и, потрясенная мыслью о бесконечности, дошла до святотатственного признания плоти как единственной, первородной и окончательной истины. До сих пор он метался из одной крайности в другую, думал архиепископ, но теперь он станет ждать, не торопя событий, нового откровения. Каким бы оно ни было, оно придет к нему не извне, а из него самого, такого, какой он есть, со всеми его страстями, оно будет порождено тем, чего он желал, что вызывал к жизни — это будет не свет с высоты, а свет, возгоревшийся снизу: ясный и бездымный огонь купины неопалимой.
До него доходили тревожные вести об отшельнице в пещере на Пасиге, но он не шевельнул и пальцем, чтобы помочь ей, ибо знал, что она должна пройти через это испытание в своей искупительной аскезе. Когда она поселилась в пещере, в соседней деревне стали происходить чудеса. Река, которая до сих пор была скудной, теперь кишела рыбой; дожди проливались в положенное время и были обильны; поля и сады щедро плодоносили; скот тучнел и множился; бесплодные женщины беременели. Однако крестьяне, вместо того, чтобы радоваться, дрожали от суеверного ужаса и роптали, что все это слишком хорошо и потому не к добру, ибо только дьявол способен породить такие наваждения. Никто не мог припомнить, чтобы на его веку летучие мыши появлялись в этих краях, а теперь они кружили стаями над пещерой женщины на речном берегу, прилетали по ее зову, и было замечено, что она говорила с ними и ласкала черных крылатых бестий, и крестьяне шептались, что сама она обращается в летучую мышь по ночам, и носится над округой, и высасывает кровь у спящих. А потому крестьяне избегали пещеры, а дети забрасывали женщину камнями, и она не осмеливалась выйти из своего убежища даже на берег реки.
Она не прожила и года в своей пещере, как крестьяне схватили ее. Однажды Гаспар прибежал к хозяину и сказал, что огромная толпа крестьян движется к собору и тащит с собой отшельницу. Архиепископ поспешил на соборную площадь и встал перед толпой. Крестьянами предводительствовал священник; с криками и воплями они бросили женщину к ногам прелата. Она была в грязных лохмотьях, голову и лицо ее закрывал мешок, и вся она была перевязана веревками, как свинья.