же годам, когда начал сильно полнеть и грузнеть из-за малоподвижного образа жизни, передвижение даже и по квартире становилось для него пыткой, которую он переносил с трудом… А когда сил не осталось совсем ближе к 50-ти, он начал и вовсе ползать на четвереньках – на кухню и в туалет, в ту же ванную комнату. Иного способа перебраться с места на место у него уже не было.
Из-за полной потери трудоспособности мужа и отца-кормильца семья его перестала сажать картошку и возделывать огород, водить и резать свиней – снабжать себя собственными овощами и мясом то есть, которые уже требовалось покупать, тратить деньги… И сапожную мастерскую ему, располневшему горе-сапожнику, пришлось достаточно рано бросить: работал последние годы исключительно на дому, перебиваясь случайными заработками, халтурой, за которую с ним расплачивались водкой, как правило, а часто и самогонкой. “Зелёный змий”, таким образом, становился бичом его и его семьи, из-за участившегося употребления которого у него уже и на халтуру не оставалось сил, надомную обувную работу.
Финансов из-за этого катастрофически перестало хватать – и жене, и подросшему сыну. А инвалидная пенсия помогала мало… Начались нешуточные скандалы дома, которые многократно усиливались регулярными со стороны дяди Вася выпивками, к которым он как к наркотикам привыкал и после которых терял человеческий облик, посуду бил, майки на груди рвал и грязно на всех ругался. Он бы и морду супруге бил, вероятно, по пьяной лавочке, да справиться с ней не мог, догнать и скрутить её, быстроногую…
В сорок три года ему, как инвалиду первой группы, дали двухкомнатную квартиру вне очереди со всеми удобствами. Да ещё и в добротном кирпичном доме в центре города, окна которой выходили на главную улицу, улицу Ленина традиционно, и на продуктовый магазин, в который бегали за вкуснятиной и спиртным все окрестные жители, и дальние и ближние. Магазин-то был центральным и универсальным, где и продукты были качественные, не второсортные, и почти всё одним махом можно было купить – и молодым и старым, и бабам и мужикам, и трезвенникам и пьяницам. Не ленись, приходи только: расторопные продавцы всем угодят, всех обслужат.
Из-за этого возле продмага было всегда многолюдно, шумно и весело как возле церкви на Пасху, или на демонстрации городской. Кому становилось скучно и одиноко, и нечем себя занять, – все сюда гуськом и стремились пообщаться и поточить лясы, с кем-нибудь постоять-покурить, новости сообщить последние или, наоборот, узнать, душу в беседах излить, промочить горло. Жителям дома по этой причине невозможно было глаз от торговой площади оторвать: уж так там всегда за окном интересно и празднично жизнь протекала, попутно радуя и веселя всех. А при желании можно было одеться, выйти на улицу и сразу же в гуще воркующих покупателей или зевак очутиться, встретиться с родственниками подошедшими, приятелями и знакомыми, в компании время убить…
Казалось бы, радоваться нужно было и Бога славить жильцам – за такую-то красоту и удачу, и развлечения ежедневные, бесплатные, что свалились им, местным жителям, на голову. Море людей у каждого под окном ежедневно толпилось, знакомых, родных и чужих, голубей напоминавших на привокзальной площади, – лучший подарок провинциальному ограниченному человеку, традиционно обделённому вниманием и общением, информацией!
Семья дяди Васи и радовалась новому местожительству, ежедневно важно прогуливалась по центральной улице взад-вперёд, у магазина торчала-сплетничала регулярно, на горожан из окон часами глазела – и жена его Аннушка, и сын Петька… Но только не он сам, для которого эта квартира новая, благоустроенная, превратилась в клетку, в живую могилу по сути. Да и по факту – тоже. Потому что когда он в необустроенном бараке до переезда жил – худо ли, бедно ли, но имел возможность ежедневно выползать на крыльцо, подолгу сидеть на нём и общаться с людьми, с соседями теми же, приятелями-алкашами, новостями с ними обмениваться, сплетнями, в лото и домино играть, на судьбу свою жаловаться, на проблемы. И от этого ему жить было всё ж таки легче, как ни говори, утомительную земную лямку тянуть, бороться с собой и болезнями.
Новая же квартира находилась на третьем этаже, спуститься с которого погулять ему уже не представлялось возможным. Только с посторонней помощью если. И непременно – мужской. Но кому это было надо – его на себе приходить и ворочать?
Поэтому-то его в новом жилище будто и впрямь как дикого зверя в клетке заперли, или в тюрьме, в которой даже балкона не было, чтобы выйти и воздухом подышать, на белый свет посмотреть, птиц послушать, проветриться. Он из неё с тех пор так никуда и не выходил, даже в больницу, оказался отрезанным от мира и от людей, от самой жизни по сути…
Хроническое одиночество под старость становилось для него настоящей бедой, тяжелым психологическим испытанием. Всё дальше и дальше отдалялись не одни лишь соседи и прежние друзья-сапожники, но и родные братья, супруги их и племянники, – что было куда тяжелей. Ведь вместе с ними безвозвратно уходило и чувство сопричастности к жизни большого рода, которым в молодые годы он так гордился и дорожил, верил, что не один на свете.
Теперь же заглядывать в гости к братьям и по душам общаться, дружить он физически уже не мог, разучился даже и на велосипеде ездить, который некому было с третьего этажа спустить и поднять обратно. А приглашать их к себе всем скопом, поить и кормить за свой скромный счёт ему не позволяла жена, которая тоже от него отдалялась, становилась враждебной, холодной, чужой, глубоко его в душе презиравшей. Ему уже приходилось её умолять-упрашивать сходить в магазин и купить продуктов к столу, еды на плите приготовить, помочь ему до туалета добраться, до ванной, залезть и помыться там, бельё поменять на чистое или ещё чего: мало ли просьб у убогого. Его норовистой Аннушке, любившей только себя, всё это давно уже надоело до чёртиков, прислужницей и кормилицей быть, кухаркой и прачкой безропотной. И она махнула рукой на супружний долг и обязанности и пошла вразнос – повадилась сутками пропадать у родственников, у знакомых вдалеке от дома и мужа, которого она бросила по сути, хотя формально и не развелась ещё.
И единственный сын Петька, когда подрастал, тоже стыдился и сторонился отца. Разраставшаяся хромота и слабость отцовская его во всех смыслах мучила и раздражала, позорила перед товарищами… А уж когда он в областной институт поступил и студентом стал, – то и вовсе про инвалида-батюшку позабыл. Приезжал домой редко и общался в основном только